«Что же, и это дед мой писал? — Кеша временами точно просыпался. — Мой дед? У которого были теплые, мягкие, пахнущие хорошим мылом руки? Мой дед, всеми уважаемый, высокий, большой? Мой дед, столько книг прочитавший и так мало, так плохо их усвоивший? Мой дед?!»
Месяц ушел на изучение архива. Как отравленный Кеша из профессорского кабинета выходил. Ека с расспросами к нему не приставала. То, что внук молчал, она его усталостью объясняла. И ждала.
«Из чего она целый том слепить собирается? — размышлял Кеша в кабинетной тиши. — Откуда взять материалы, даже если наплевать на качество?
Разрозненные короткие записки, чаще цитаты, а рядом фамилии, телефоны — суетная житейская трескотня. Вот что от деда осталось, как это ни жестоко.
Еще наброски выступлений где-то с официальной трибуны, составленные из столь же официальных мертворожденных трескуче-чиновных фраз. Одно утешение, что, может, и не самим дедом это писалось, а он только произносил, теребя листочки, глядя завороженно в микрофон.
Бедный дед! Бедный горе-ученый Дмитрий Иванович! Как тяжко, верно, ему приходилось. А он так достойно, великолепно выглядел, когда раскладывал с хрустом крахмальную салфетку! Но другие догадывались? Другие знали? Скажем, Лизин папа, человек отнюдь не покладистый, из-за неудержимого своего острословия наживающий смертельных врагов, он-то ведь встречался нередко с профессором Неведовым, выпивал с ним вместе, по душам разговаривал. Что же, выходит, жалел он Дмитрия Ивановича, щадил его?
И речь Лизин папа произнес, когда годовщину со дня смерти Неведова отмечали. Хорошо сказал, проникновенно. Правда, только о человеческих свойствах Дмитрия Ивановича, о честности, порядочности его. О месте профессора в науке говорили другие. Но говорили же!
Да не влезать бы никогда в этот архив, послать бы его к черту! Зачем было душу себе мутить, исхлестывать в первую очередь себя же? Родной внук — и вот, пащенок, судит, ехидничает. Да ты проживи, испытай столько же — искушений, пустых заманов, потерь. Остаться после всего в глазах людей приличным человеком — разве так уж мало? Ну не гигант, не титан мысли, извините, пожалуйста. Но не подсиживал никого, не давил, собирал интересные редкие книжки — главная радость- жил, словом, как умел.
Но ведь возглавлял, руководил, не отказывался от незаслуженного почета, власти?
А кто отказывается? Многие ли умеют объективно, бесстрастно себя самих оценить? Каждый думает: а почему, собственно, не смогу, почему же не справлюсь? Попробую. Доверяют, так чего же отстраняться?
Дед, прости. Я сам ничего не понимаю. Я благодарен… я вынужден тебя благодарить. Хотя за что? Опять ерунда какая-то. В общем, не смею я тебя судить. Не смею: чужая жизнь, другое время. И я твой внук. Но, согласись, затея Еки, Екатерины Марковны, абсолютно неуместна. Никому это не нужно.
Думаю, и тебе. Я — против. Я боюсь. В конце концов, пусть считается, что это семейная тайна. Мне стыдно, да. И, разумеется, стыд мой в первую очередь позорит меня же. Я понимаю. Дед, прости…»
Кеша обхватил лоб ладонями. На столе под толстым зеленоватым стеклом лежали фотографии, помещенные туда еще дедом. Юноша в летней белой рубашке, с волосами, рассыпающимися на пробор, — сын Юрий. Женщина в сарафане с охапкой цветов у груди. Ека в молодости. Снова юноша, снова женщина — та же.
И головастый насупленный мальчик — маленький Кеша. Семья…
Кеша вышел в тот раз из кабинета слегка даже пошатываясь, хмурый. Ека быстро на стол накрыла, кофе сварила, подала. Кеша сидел, дергая, терзая мочку уха.
— Ну что? — Ека не выдержала. — Интересно, правда?
Под его тяжелым, мрачным взглядом она как бы даже пригнулась. Но тут же привычным заботливым жестом придвинула ему хлебницу.
— Ничего не получится, — продолжал он давить на нее своим взглядом.
— Что? — спросила она, не поняв.
— Ничего стоящего в бумагах нет. Да я и изданное, кстати, просмотрел… — Не докончил, сглотнул. — Впрочем, раньше, может, компиляции такие проходили, теперь…
— Что? — она выдохнула. — О чем ты?
— Пойми, — мерно, как автомат, он продолжал, — лучше, чтобы это поскорее забыли. А то переиздадут, начнут перечитывать, а не надо. Не надо. Вполне допускаю, что в памяти многих профессор Неведов остался как цельный, честный человек, и пусть такое мнение о нем сохранится.
Она глядела на него неотрывно.
— Короче, — он сказал, — архив прикрой. Забудь свою затею, Дмитрий Иванович Неведов на бессмертие не тянет, увы.
— Ты чудовище, — прошептала она.
— Возможно. Чудовище, — устало, почти обморочно он за ней повторил.
Снова настала зима и снова приблизилась к своему окончанию. Кеша по-прежнему навещал Еку, но что-то между ними надломилось. Однажды он у книжных полок в кабинете деда стоял, держал томик Фета.
— Я прошу тебя, — сказала из-за его спины неслышно вошедшая Ека, — книг больше отсюда не уносить. Для меня это последнее средство к существованию, единственное подспорье.
— Как? — он озадаченно обернулся к ней.
— Я знаю, вижу, книги из библиотеки исчезают. Заметила давно, но не говорила. Думала, сам поймешь. Не понял, значит.
От возмущения он побагровел, ладони стали липкие от пота.
— Я никогда…
— Отчего же? — она его перебила. — В сущности, все здесь твое. Но твое, — она произнесла раздельно, — только после моей смерти.
— Зачем, — он поперхнулся, — зачем ты гадости говоришь…
— Не гадости, а трезвые житейские вещи. Но сейчас не об этом. Допустим, ты не предполагал, что книги не только для чтения существуют, что книги — это еще и деньги. Для меня по крайней мере сейчас. Я их продаю и живу. А ты приходишь и уносишь. То там дыра в полках, то здесь.
— Повторяю, я ни разу не взял ничего без спроса.
— А зачем тебе, собственно, спрашивать? Раньше-то брал, читал. Но теперь вот прошу тебя: не надо. Это последнее, что у меня есть. Сервиз кузнецовский продала, продала саксонскую вазу, ты заметил?
— Нет! — он отрубил.
— А зря, — как бы подразнивая, Екатерина Марковна ему улыбнулась. — Ты здесь вырос, мой мальчик. Это был когда-то твой родной дом. А теперь он рассыпается, разносится по комиссионкам. И ты даже не замечаешь ничего.
Очень жаль. Вот и Лиза, — будто вдруг вспомнив, Екатерина Марковна продолжила, — зеркало у меня недавно купила. Помнишь, на длинной ручке?
— Лиза? Зеркало?
— Да-да, а что? Ей понравилось, стипендию она как раз в тот день получила, а мне деньги были нужны, я и отдала. Ведь лучше Лизе, чем кому-то чужому. Правда? Почему ты, Кеша, так на меня смотришь? Я в чем-нибудь провинилась перед тобой? Что тебя так расстроило? Извини, дорогой, но ты будто самых обычных вещей не понимаешь. Странно. И то не дозовешься тебя, не докричишься — сидишь как чурка, а то…
Он молчал. Лицо у него сделалось дремотное, тупое, взгляд ускользал.
Екатерина Марковна, всерьез уже обеспокоенная, придвинулась к нему.
Кеша! — позвала. — Ты что? Да что с тобой?
Помимо ежегодных вечеров, устраиваемых Екатериной Марковной в память покойного Дмитрия Ивановича, где собирались в основном его сотрудники по институту, Кеша с Лизой почти уже не встречался. Как-то ранней весной она ему позвонила, сказала: давай в зоопарк сходим? День будничный, было ему чем заняться, но он согласился.
Договорились встретиться у «Краснопресненского» метро. Он издали ее увидел. Она стояла у табачного киоска в шубе из каких-то полосатых зверьков, которую носила ее мама, а после перешитой. И сапоги на ней были мамины, светло-бежевые, с пряжками, броские… Лицо же ее, по контрасту с этой дамской, с претензиями одеждой, удивляло своей детскостью: она казалась даже юнее, чем была.
У Кеши в горле сжалось, когда он увидел, как она озирается беспокойно.
Неуютно, неловко, он сердцем понял, в толпе одной ей стоять. Он заспешил, она его заметила, кивнула, продолжая озираться: «Сережа должен подойти, запаздывает».