Было еще две роли, о которых я мечтал уже в 35-40 лет. Астров и Федя Протасов. Одного из них, как Ты знаешь…»
Между прочим: симпатичная интеллигентски-чопорная привычка – в письмах, коих у меня накопилось множество, обращаться к собеседнику с заглавной буквы: «Ты», «Тебе».
«…Я даже репетировал и показал в фойе тогдашнего «Современника». Причем бы и сыграть мне их тогда именно в таком порядке: Астрова, а потом уже Федю. У Астрова еще есть зацепки (ну, хотя бы влюбленность в Елену), еще есть жизненные соки, он еще (все понимая) отговаривает от самоубийства Войницкого. Он еще попивает. Федя – пьет и дважды держит в руках револьвер. Второй раз нажимает на курок. Вообще, я полагаю, что когда человек все понял про себя и недоволен прожитой жизнью… Нет, не так! Недоволен не жизнью, а собой,если он сам вынес себя на суд собственной совести и осудил, то самоубийство есть акт проявления мужества. Хотя это спорно. Может быть, как раз трусости и бегства от себя и людей… Извини – занесло.
Итак: Астров и Протасов. Интересно, что уже тогда, в 37 лет, я думал и об Арбенине. В те же годы я хотел играть такие роли, как Кречинский – Дульчин – Яго.Они, конечно, все разные, но я знал, что мне «личат», удаются роли цинического, игрецкого, иронического и блестящего свойства. Ибо Яго обладает если не блестящим умом, то блестящим языком: вспомни хотя бы первый диалог с Ро- дриго. Что называется, одной левой я бы, к примеру, мог сыграть Людовика в «Мольере» Булгакова. Поэтому выход к Фаусту вдвойне не случаен. И Воланд, и Коровьев, и Мастер – все это стороны моей актерскойдуши. Вообще, Булгаков наиболее близок мне. Не Платонов (гениальный!), не Щедрин, не Горький, ни даже Достоевский. Извини – опять ушел в сторону, но уж больно непростой вопрос Ты передо мной поставил.
Это не значит, что я бы не мог сыграть, скажем, Ганю Иволгина или Ивана Карамазова, но в Булгакове (при том, что экранизировать «Мастера» нельзя) я бы мог играть, как мне кажется, многое. В молодости – Шервинского, потом бы и Турбина (лучше из романа), когда-то и в «Зойкиной» Аметистова и т. д. Стихия игры Булгакова мне очень близка. Так мне кажется. Но кое-что из моих осознанных или полуосознанных мечтаний находило выход в Кочкареве (чертике), в Дон Жуане (бесстрашном цинике), в Григе-игроке, в Дульчине – Янковском. А более скрытое и глубокое во мне – в толстовской постановке (телеэкранизация пьесы Толстого «И свет во тьме светит». – Ст. Р.) и прочих телеспектаклях, и прочих экзерсисах.
Вот так длинно и бестолково я ответил, как мог, на Твой вопрос».
Перечитав все это годы спустя, думаю: не с нечаянным ли садизмом толкнул я моего друга на такой перечень- мартиролог? Или, наоборот, как всякая ностальгия – не по несыгранным ролям, так по душевному состоянию, в котором они обдумывались, – это как психотерапия?
Не знаю. Конечно, можно утешиться тем, что, не сыграв Кречинского (вот уж его роль!), Козаков все же как бы сыграл его, отдав в своем телефильме Ефремову-младшему; как Дульчина – Олегу Янковскому. Но актерская кожа ранима, царапины на ней не заживают, словно при гемофилии, и какой, в сущности, горечью пронизан пересказ анекдотического, смешного случая – как где-то в Средней Азии к Козакову подошел древний старец, запомнивший его по фильму «Человек-амфибия» и перепутавший мерзавца Зуриту с Ихтиандром. Подошел и спросил:
– Слушай, ты живой или рыба?
– Я, – рассказывал Миша, – хохотал и при этом думал: «Был Гамлет, был Сирано»…
И – второе проклятье: зависимость артиста… Нет, сейчас говорю не о той зависимости от театра как от системы, что решила судьбу «отщепенца Р.»; уж Козаков-то, неотвратимо сделавшись режиссером, брал и брал реванш за реваншем. Говорю о другом: допустим, о Бабочкине, заслоненном, поглощенном своим же Чапаевым. Об Александре Демьяненко, для зрителей и, что, может быть, хуже, для режиссеров так и оставшемся Шуриком.
У Козакова есть свое счастье-проклятье – «Покровские ворота», чей исключительный успех, о чем знаю не понаслышке, его раздражает. Заставляя ревновать из-за меньшей известности «Фауста» и «Визита дамы» по Дюренматту, «А это случилось в Виши» по Артуру Миллеру, шварцевской «Тени», экранизаций пьесы Толстого и «Маскарада»…
Прав ли он в раздражении на успех своего хита,каковое я, возможно, преувеличиваю – вместе с ним, – но никак не выдумываю?
Не прав. Не говоря уж о том, что с любовью зрителя бессмысленно спорить, но тут справедливо и то, что вначале фильм был яростно встречен тогдашним телевладыкой Лапиным, чье могущество подпитывалось его личным дружеством с Брежневым: «Вы с Зориным не можете сказать: «Долой красный Кремль!» – и делаете такие картины! Это гадость!… Это какой-то Зощенко!» («Почему «какой- то»?» – не выдержал Козаков, слушая эту телефонную брань: помимо прочего обиделся за друга своих родителей, в честь кого его и назвали Мишей.)
По справедливости встретил «Покровские…» и козаковский друг Самойлов, откликнувшийся из своего Пярну милыми домашними виршами:
В этом фильме атмосфера Непредвиденных потерь.
В нем живется не так серо,
Как живется нам теперь…
Ты сумел и в водевиле,
Милый Миша Козаков,
Показать года, г де жили
Мы без нынешних оков.
Оба, и поэт, и начальник, чутко восприняли, каждый по-своему расценив, признак и привилегию внутренней свободы - легкое дыхание.Не столько самих по себе «оттепельных» пятидесятых – шестидесятых, сколько мечту о независимости, всегда отличавшую русского интеллигента. Что опять же лучше всех понял ироничный Самойлов:
Не пишу тебе рецензий,
Как Рассадин Станислав,
Но без всяческих претензий
Заявляю, что ты прав,
Создавая эту ленту
Не для всяких м…,
И тебе, интеллигенту,
Слава, Миша Козаков!
Собственно, ничего неожиданного (не считая неожиданностей, которыми нас одаряет любой талант) не было в появлении «Покровских ворот» – при козаковском-то чувстве юмора, явленном в «Соломенной шляпке», в «Льве Гурыче Синичкине», в переделке «Тетки Чарлея», при его любовании актерским шалопайством. Из любимых историй – как Москвин со своим братом Тархановым – старики! – однажды, донага растелешась, позвонили в дверь Книппер-Чеховой, когда же та отворила, братья лежали возле ее порога и приговаривали, рыдая: «Мы подкидыши, мы подкидыши…» Или – это уж он видел сам – как элегантнейший «фрачник» Кторов, тоже сильно немолодой, идет от подъезда МХАТа сквозь толпу поклонниц и, с безупречно склоненною головой, с неподдельно светской улыбкой, повторяет под нос: «В ж…, в ж…, в ж…!» А очарованным дамам, конечно, слышится: «Спасибо, спасибо, спасибо!»
Шалопайство, коему сам Козаков отдал-таки обильную дань в прежней жизни, – это сниженный, бытовой, фамильярный образ вожделенной свободы от обстоятельств. Образ раскрепощенности. Той же легкости. Может быть, шарж на них, но если и так, то – дружеский. И тем паче, пожалуй, кого-нибудь – нет, не то чтобы поражу, однако добавлю нечто существенное, процитировав вновь письмо.
Лет пятнадцать назад, когда я писал о Козакове книжку и, находясь в отлучке, попросил его высказаться насчет роли Джека Вердена из телефильма «Вся королевская рать» по роману Р. П. Уоррена – о его самой-самойроли, – он ответил:
«…Теперь про Джека Вердена. Он ведь американский Гамлет. Оба, и в первую очередь Гамлет, мои НЕДОСЯГАЕМЫЕ идеалы. Оба умны, добры, оба сознают собственное несовершенство и терзаются этим, оба образованны, оба не делают карьеры и не могут ее сделать. Оба моногамны в любви…
Гамлет тем не менее чувствует себя человеком № 1 в этой заварухе, именуемой жизнью. Джек – нет. Он в силу все той же рефлексии понимает, что ему нужен рядом человек сильнее, действеннее его самого, и он ищет его в Хозяине, как я искал в Ефремове, в Эфросе. Поэтому так страшны у ведомых разочарования в ведущих».
К слову: вот почему Козакову, практически сорежиссеру фильма, было так важно уговорить сыграть роль Хозяина, губернатора Вилли Старка, Павла Луспекаева, которого обожал. К несчастью – для Козакова и фильма, – «Паша» умер во время съемок.