Узнать его на фотографии было почти невозможно. Статья же, написанная шаблонными фразами, представляла его в ореоле медицинского подвижничества, и ей немного неловко было читать такое о несомненно скромном Алексее Михайловиче. Зато Леокадия узнала из статьи, что он окончил Ростовский мединститут двенадцать лет назад, работал в тяжелых условиях на Крайнем Севере, что он — автор ряда статей по рентгенологии.
Уже прошли две недели нового года, а Леокадия все была в каком-то странном состоянии встревоженной радости, вызванной новогодней ночью.
Но когда вспоминала о последней фразе Нельки, мрачнела, замыкалась, сердилась на себя, что слишком много думает о Куприянове, и Генирозов с подчеркнутой озабоченностью справлялся о ее здоровье.
Во второй половине января забежала попрощаться Нелли. Ворвалась под вечер: душистая, свежая, возбужденная предстоящей встречей со своим Саньчиком. Он, оказывается, так и не смог приехать, и она с детьми отправлялась к нему. Взахлеб начала говорить о детях, о плане устройства вечеров музыки и литературы в их военном городке, о том, как отчитает какую-то «мичманскую Лидку», которая все скулит, что ей трудно живется.
В общем, видно было, что она уже не здесь, в Пятиморске, а там, в кругу своих хлопот, интересов, и визит к Леокадии — последняя дань юношеской дружбе.
Вдруг, словно спохватившись, что она опять слишком много говорит о своих делах и заботах, Нелли пытливо посмотрела на притихшую Леокадию, строго потребовала:
— Выкинь из головы! Слышишь?
Леокадия, удивившись проницательности Нелли, заставила себя почти спокойным голосом сказать:
— Ну что ты придумала!
Когда же Нелли, измазав ей щеки, лоб, веки помадой, ушла, пообещав писать, Леокадия долго не зажигала свет и все стояла у окна, смотрела на заснеженную пустыню моря, на серые облака. Пыталась представить себе Куприянова сейчас в кругу семьи и не могла. И все казалось ей безрадостным. Она сделала попытку возвратить себе привычную ироничность: «Подумать только — расфантазировалась! Ты что — визгливая психопатка, орущая в театре на премьере модного тенора?.. Прекрати!»
Но ничто не прекращалось, и она, помимо своей воли, продолжала думать о Куприянове и с отчаянием признавалась себе, что не может не думать. «Ну пусть, ну пусть, — успокаивала она себя. — В конце концов об этом никто даже не догадается. И все пройдет само собой. Может быть, только Саше написать?»
Письмо к Саше Леокадия начала с дел интернатских.
«Недавно был у нас в гостях учитель из Индии. Мы разговорились. „Знаете, — сказал он, — мне снова захотелось стать ребенком, но родиться в Советском Союзе…“ Конечно, лестно, но не следует самообольщаться. Задач нерешенных — уйма. Мы, кажется, страшно „заорганизовали“ ребят, порой превращаем их жизнь в бездумный конвейер: дела, обязанности, дела. А надо разумно сочетать свободу с необходимостью.
Подчас мы проявляем пусть тонкий, но все же интеллектуальный деспотизм: „Делай так, потому что Я этого требую“. И они говорят: — „Разве вас переспоришь? Вы все равно будете правы“. А ведь, наверно, следует уметь пересмотреть свое решение, признать неправоту, остаться „переспоренной“. Мы знаем, к чему приводит авторитет, не терпящий возражений, не расположенный к терпеливости.
Надо добром вызывать добро. Учить их чаще совершать хорошие поступки. Я убедилась, что мужественностью, искренностью дети могут превосходить нас.
Здесь, в школе, Сашунь, все мне пригодилось: и знание языка (мы по вторникам весь день, даже на кружке химии, говорим по-английски), и то, что я когда-то, еще в десятом классе, проштудировала три тома истории музыки (мы часто ходим на концерты), и даже умение прилично кататься на коньках.
А знаешь, какие дети остроумные! Вот образцы школьного фольклора: точка в журнале — „Что день грядущий нам готовит?“, завхоз — „Скупой рыцарь“…
Вообще они уморительны. На уроках истории им ничего не стоит сказать, что Ганнибал „с малых лет занимался физкультурой“.
Короля франков Валерик назвал Пипинкиным, утверждал, что варвары „питались травой“, и, право, не знаю, по ошибке или преднамеренно, Мухаммеда величал Мухоедом…
У Лизы Пальчиковой увлечение танцем липси сменилось акробатикой. Мне кажется, это убавит интерес к косметике, поэтому терплю…»
Леокадия долго еще писала о школе, о встрече с Прозоровской, о том, что у Потапа Лобунца, которого Саша знала, родился еще один увалень с великолепным аппетитом и добродушным характером («Только Потаповых усов нет»). И, наконец, о заповедном: «Ой, подружка, не пойму, беда ли со мной, или радость великая? Очень, очень понравился человек, который не вправе нравиться. Собственно, что значит „не вправе“? Кто может запретить чувствовать симпатию к человеку? Пусть он даже не знает об этом. Все равно мир стал богаче, красивей и значительней.
Он — врач. Ему тридцать шесть. Но это и не важно — могло быть и сорок шесть. Важно, что он именно вот такой, ну прямо сделан, как сказала бы Нелька, по моему эскизу. Вот только… уж это только!.. У него — жена и сын. Он, наверно, любит их и счастлив. Почему же я, дурочка, радуюсь, что он есть на свете?»
Леокадия перечитала написанное о Куприянове и заколебалась: надо ли об этом? Решительно оторвала, смяла последнюю страничку и закончила письмо обычными объятиями, поцелуями, пожеланиями.
ВСТРЕЧА
Влево от интернатского вестибюля четыре ступеньки ведут в комнату, названную гостиной.
Здесь за небольшим круглым столом, вдали от шума, обычно ведут воспитатели разговоры с родителями.
Сейчас перед Леокадией сидит бабушка Рындина. Ей за восемьдесят, она едва добрела, но пришла сама, без вызова.
— Я, милая, ночами не сплю, все думаю: что с внуком станется?
— Все будет хорошо, — успокаивает Леокадия. — Он вчера первый раз в жизни Лизе сказал: «Извини». Валерику помогал дрова перетаскивать…
— Коленька добрый, — подтверждает старуха, и глаза ее влажнеют. — Только жизнь его озлобила. — Она встала. — Я, доченька, знаешь, зачем пришла?.. Ежли помру — вся надежда на тебя.
— Ну что вы, Лукерья Петровна! Вместе доживем до поры, когда он разумным человеком станет.
Дверь в гостиную приоткрылась, и в ее проеме вырос — Леокадия не узнала его в первую секунду — Виктор Нагибов.
— Можно?
Лукерья Петровна ушла.
— Здравствуй, Витя!
За те почти шесть лет, что прошли со времени их последнего и тяжкого разговора в студенческом общежитии, Леокадия не более двух-трех раз, да и то издали, видела Нагибова. Она знала, что Виктор за эти годы окончил электромеханический техникум, женился. Знала, что на комбинате он пользуется уважением, и как-то слышала от Альзина самые лестные отзывы о Нагибове.
— Простейшую вещь предложил: с двухсот тридцати вольт перейти на сто двадцать. Оказывается, это на тридцать процентов экономит электроэнергию. Воспользовался тем, что сечение проводов было поставлено с запасом. Светлая голова!
Леокадия и Виктор встретились как старые друзья.
— Мне Стась, он у нас в партбюро, сказал: «Помог бы ты, Витя, школе». И я решил — надо. Вот разыскал тебя… Спросить… С чего начать?
Виктор раздался в плечах. Как и прежде, спадали на лоб кольца густых волос, но теперь они словно бы передали часть синеватого отлива смуглому лицу. В уголках небольшого рта затвердели складки-бугорки. Цыганские глазищи смотрели спокойно.
— Как хорошо, что ты пришел! — воскликнула Юрасова.
И на мгновение Виктору показалось, что перед ним прежняя Лешка. Только нет, она была совсем другой: сдержаннее, серьезнее. Исчезли крапинки на носу, потемнели волосы и… глаза. Может такое быть? И взгляд их теперь вдумчивее. И вся она — строже…
— Ты, Витя, так нужен, представить себе не можешь! Особенно моему шестому «Б».
Она рассказала о классе, о Рындине.
— На днях он ударил Лизу. Класс возмутился, а я им говорю: «Что же вы не стали грудью на ее защиту? Легче всего приходить и жаловаться». Они поняли меня буквально и после звонка «стали грудью» в дверях класса, не пуская туда Рындина.