Некоторое время они шагали молча по дорожке парка. Шуршали под ногами листья, на ветках сидели нахохлившиеся воробьи, редко, неохотно чирикали.
— Мне выдали суворовское удостоверение, — сообщил Петр и достал книжечку с фотографией. На ней он — совсем взрослый. — Скоро буду прыгать с парашютом. У нас многие идут в десантные войска.
— Автодело изучаете?
— А как же! Полностью пересели с коня на машину… — тонким голосом подтвердил Петр. — Надо будет еще заработать удостоверение альпиниста…
Отец посмотрел вопросительно.
— В прошлом году суворовцы были на Эльбрусе… — Это Петр сказал уже баском. — На перевале Донгуз-Орун — там в Отечественную войну воевал 242-й горнострелковый батальон — ребята нашли альпийские «кошки», ржавый пистолет с обоймой, продырявленные термос, каску, штырь от ледоруба. Представляешь? Приволокли все это в наш музей… А на вершине Эльбруса оставили свои погоны…
Ковалевы долго бродили по городу. Сначала попали в парк Челюскинцев возле ботанического сада, потом, вспомнив, что матери надо привезти белорусский гостинец, заглянули в магазин «Алеся».
Чудно́ было читать на афишах, что идет фильм «Кот у ботах», в ресторане заказывать «бульон с колдунами».
Город был наполнен приветливыми людьми. Шли троллейбусы на часовой завод и к МАЗу, издали виднелось Комсомольское озеро.
— А ты как сюда приехал? — спросил у отца Петр.
— Своим ходом…
— Правда? — встрепенулся Петр. — Па, давай съездим в Хатынь?
Владимир Петрович мысленно упрекнул себя, что не догадался предложить это сам.
На стоянке они сели в машину и, расспросив, куда ехать, двинулись в путь. Стал накрапывать дождь. Над дорогой повисли низкие серые тучи. Менее чем через час Ковалевы были у мемориала.
Все двадцать шесть хат тихого лесного сельца, вместе с жителями, сожгли каратели в марте сорок третьего года. Лишь одному колхозному кузнецу, Иосифу Иосифовичу Каминскому, удалось вырваться из огня с мертвым пятнадцатилетним сынам Адамом.
И сейчас, отлитый в бронзе, стоял над Хатынью кузнец, держа на руках обуглившееся, прошитое автоматами тело подростка. В огне остались другие дети Каминского — Адепа, Ядвига, Миша, Випа…
Открыты калитки в сожженные дворы, высятся только трубы. На каждой из них, на медной дощечке, — имена убитых. Сто сорок девять…
Вот целая семья Иотко. Отец, мать, семеро детей. Младшему — Юзику — был тогда год.
Мерно бьют колокола, поют реквием всем белорусским Хатыням…
А надпись на белом мраморе взывает: «Люди добрые, помните…»
Сумрачно темнеет бор вокруг Хатыни. Юзику сейчас было бы под тридцать…
Ковалев снял фуражку, и сын сделал то же.
Молча возвращались они к машине.
…Зазвонил телефон. Военком города спрашивал:
— Владимир Петрович, ты завтра на бюро горкома партии будешь?
— Буду.
— Ну, лады, там поговорим, есть к тебе дело. До завтра.
Это, наверно, о допризывниках.
— Пойду к себе, немного почитаю, — сказал Ковалев жене.
Он просмотрел сегодняшние газеты. Все, что происходило сейчас в мире — выстрелы на улицах Белфаста, состыковка корабля «Союз» со станцией «Салют», подготовка к ленинскому юбилею, невинная кровь во Вьетнаме, — все это, конечно же, было и частью жизни поколения Ковалева, самым прямым образом касалось его судьбы. И не только потому, что, скажем, он в полку, вместе со всеми офицерами, готовил умелых воинов. Но и потому, что просто не представлял себя вне этой борьбы, вне интересов, горестей и радостей безумного и прекрасного мира.
Тысячу раз прав Ильич, говоря, что революция лишь тогда чего-нибудь стоит, если она умеет защищаться.
* * *
Из ящика стола Ковалев извлек заветную тетрадь с надписью «Военная косточка». Он уже набросал три главы о юности героя. Но, может быть, сначала восстановить в памяти некоторые места русановских записок?
Владимир Петрович начал их перелистывать. Будто люди с другой планеты… Конечно, было у них и свое понимание долга, чести, данного слова, было бесстрашие, даже презрение к смерти.
Но этот ограниченный, куценький мир!..
…Темно-зеленый кант офицера конной артиллерии сразу ставил его выше представителей других родов войск. Не говоря уже о синекантовом «пижосе» — пехотинце, который: «На кляче водовозной копает редьку натощак (понимай — падает с лошади) и, на ученье осторожный, он признает лишь только шаг».
Когда-то Наполеон, при вторжении в Россию, бессмысленно бросил вплавь через Неман польских улан, сказав: «Я дам полку за эту переправу лишнюю пуговицу на мундире и оставшиеся в живых будут счастливы».
…Офицер конно-артиллерист вносил «ревере» — пятьсот рублей золотом. Официально — на покупку коня, по сути — в доказательство принадлежности к имущим.
Остальное офицерство влачило довольно жалкое существование, нуждалось. Брак военное начальство разрешало не ранее двадцати восьми лет.
Ковалев протянул руку к книге с закладками. Книгу недавно прислали ему из московской библиотеки имени Ленина.
Офицер русского Генерального штаба П. Режепо, ведавший статистикой офицерского корпуса, лет шестьдесят тому назад издал свои заметки.
Здесь приводились любопытные цифры: более двух третей полковников царской армии не имели высшего образования; средний возраст ротных командиров был… сорок шесть лет.
Есть над чем подумать и с чем сравнить.
Ковалев возвратился к запискам Русанова.
«Был у нас в полку штабс-капитан Лагин, — писал он. — Как-то зашел я к нему домой. Смотрю: стоит на одной ноге посреди комнаты. И руку мне подает, не меняя положения.
— Что с вами?! — с тревогой закричал я.
— Ничего особенного, — услышал спокойный голос, — в нашей дыре какие удовольствия? Я же промучаюсь полчаса на одной ноге, а затем с наслаждением буду стоять на двух.
А в другой раз этот штабс-капитан в сильный ветер развлекался тем, что на коне проскакивал галопом под вращающимися крыльями ветряной мельницы.
Или еще одна фигура — наш полковой отец-командир. Любитель шампанского марки „Моэт шандон уайт стар“, рижского пива „Вальдшлехен“, сыра рокфор и спаржи. Он был владельцем отменной своры поджарых борзых и коляски, запряженной четверкой серых. Придумал любопытный способ пополнения своего кошелька. Раскладку овса для полковых коней выводил в отчетах ежедневно, в воскресенье же приказывал овес коням не выдавать. А дабы они сил в этот день не тратили, даже на помахивание хвостом, вменил в обязанность дневальных отгонять мух ветками. Воскресный же фураж, переводя в рубли, брал на свои нужды».
…Еще впервые знакомясь с русановскими записками, Ковалев окончательно утвердился в желании рассказать о жизни наших офицеров.
Вот хотя бы его замполит майор Юрий Иванович Васильев. Это офицер новой формации. Унаследовав убежденность комиссаров гражданской и Великой Отечественной войн, он дополнил ее основательными военными знаниями, полученными в академии, был человеком разносторонних и глубоких интересов.
Заочно окончил университетский факультет журналистики, безупречно знал английский язык и, когда оставался наедине с Ковалевым, иногда с удовольствием говорил по-английски.
Майор Васильев прекрасно понимал свое место и «комиссарское назначение» в армии, занимался делом увлеченно, вовсе не собираясь подменять командира полка. Юрий Иванович терпеть не мог в наглядной агитации дурновкусицу, как он называл. Избегал «просидок» от совещаний, свирепел, если сталкивался с припиской побед там, где их нет, с очковтирательством. Ну и досталось от Васильева сержанту Мальцеву за его склонность пускать пыль в глаза начальству.
В майоре так же прочно, как и в Ковалеве, сидела неприязнь к лишним словам. Он остерегался их цветистости, высокопарности. При пустой велеречивости морщился, как от зубной боли или фальшивых звуков.
Как-то сказал, имея в виду лейтенанта Санчилова: «Сначала надо помочь, а потом читать нравоучения, если без них нельзя обойтись».