Литмир - Электронная Библиотека

Он позвонил два раза. Издалека раздались шаги, ее шаги, тяжелые, но все еще быстрые; даже домашние туфли были у нее на французских каблуках. Она приоткрыла дверь. «Ты? Что случилось?» Он ответил: «Не спится чего-то. Пустите. Я тут оставил зонтик. Вот вам блюдо в подарок. На него можно что-нибудь положить».

Она в шелковой, с яркими цветами, пижаме, переливаясь, мерцая, повела его по темной квартире в спальню, села на кровать, закурила.

— Собиралась ложиться. Только что вернулась. Вообрази: эта девушка (я-то, дура, думала, что она девушка!) имела ами и вчера застрелилась.

Он стоял над ней, смотрел ей в лицо и делал вид, что еще не понял, сам на себя удивляясь, что понял сразу. Почему он понял? Ведь это необъяснимо, ведь это таинственно. Как мог он догадаться, что Ксения Андреевна говорит про нее?

— Нет, отравилась газом. Хозяин кинематографа сказал, что накануне вечером за ней приходил какой-то господин. Она жила с ним, — это ясно. Может быть, она ожидала от него ребенка? Может быть, она надоела ему? Ах, какие же вы все подлецы!

Он быстро спросил:

— Какой господин? Его ищут?

— Неизвестно какой. Зачем его искать?

— Была записка?

Он сам не понимал, что с ним происходит: он чувствовал освобождение от двухдневного кошмара: раздумий, совести, мечты и грусти. Он опять был совершенно свободен, совершенно спокоен, легок телом и крепок душой.

— Сядь здесь. Прости, я не причесана, ну да для меня ты не мужчина, я вот и зубы уже сняла… Ты знаешь, ее тетка так растерялась, что прислала за мной — что ж, ближе никого у них не нашлось, что ли? Мать за весь день даже не показалась.

— Стерва, — спокойно сказал Алексей Георгиевич.

— Хорошо, я Юлия Федоровича на улице встретила, взяла его с собой. Он распорядился. Ведь тетка дело начинать хотела, да какое же дело, если ее нашли в кухне, с трубкой в зубах, то есть с газовой трубкой. У меня до сих пор руки холодные.

— Успокойтесь, — сказал он громко и твердо, — эта особа ввела нас с вами в заблуждение. Если она была так чувствительна, зачем было красить губы и ногти, пришивать себе на платье какие-то пуговки? Непоследовательно, неблагоразумно.

— Ее, наверное, любовник бросил.

— Маман, что вы говорите! Что же, вас никогда не бросал любовник? Если женщины будут травиться оттого, что их бросили, род человеческий прекратится. Надо уметь жить, надо уметь переживать: смело, красиво.

— Подлецы вы все, — повторила она с жеманной грубостью.

Он поцеловал обе ее руки, которые теперь, без колец, были неузнаваемо стары. Потом подошел к туалету и, с детства питая странную привязанность ко всем вещам женского обихода, подушился, напомадился, прошелся щеткой по волосам, пуховкой по подбородку, понюхал какую-то мазь, пощелкал ножницами.

— Я знаю людей, — сказал он, чистя себе ногти. — Ох, как я их знаю, мамаша! Они всегда сами виноваты во всем, они заслуживают той участи, которую имеют. Я мог бы многое объяснить Толстым и Достоевским, но в наше время их нет, а есть только какие-то Черные, Белые, Горькие и Сладкие, с которыми мараться не стоит.

Она, повиснув на спинке кровати обеими руками и качая босыми синеватыми ногами, смотрела на него.

— Самоубийство, по-моему, есть самый непростительный факт, какой только имеется в природе, — и он заложил пальцы за проймы жилета, выпятив грудь. — Недаром кое-где они строго запрещены. Разрушить все назад! И замечали вы, маменька, всегда из какой-то самолюбивой трусости: ах, карточного долга нечем отдать! Ах, предложения руки и сердца не сделал, а женской слабостью моей воспользовался!

Он умолк, смотрясь в зеркало. Она ждала, что он еще скажет. Ее землистое лицо, намазанное на ночь чем-то жирным, упавшая низко грудь, волосы, в последнее время ставшие медными и еще живые, еще блестящие, хоть и в мешках, глаза, были совершенно неподвижны. Внезапно она сжала с хрустом обе руки и глухо сказала:

— Алеша, как я люблю тебя! Какой ты умный, какой глубокий, элегантный. Воображаю, сколько баб у тебя на шее виснет. Молодец ты мой!

Он с минуту ощущал в груди горячую гордость, потом, когда отпустило, вскочил, взбил ей подушки.

— Ложитесь, устали вы. О бабах не волнуйтесь: не допускаю, чтобы висли. Спокойной ночи.

Она, лениво кутаясь в какую-то шаль и зевая пустым ртом, проводила его до передней.

И он пошел. Зонтик, портфель. Мягкие руки качаются из стороны в сторону, вперед и назад. Бойкие ноги давят камни. В темноту улиц, в мрак города, на крепкий аста-шевский сон, чтобы утром опять — к летчику, за город, — по солнцу, по ветру, в вычищенном котелке, дальше, дальше, шагом прочным, резиновым, как подошвы — гражданин, налогоплательщик, потребитель (но не солдат!) — мимо людей, границ, с мимолетным паспортом в кармане, самопищущей ручкой в другом, в туман, в зной, в серый дождик, раз-два, левой, левой, тенью проползая по всему, что встретилось, угощая папиросами, намекая, напоминая, низко кланяясь, оставляя свой след, дальше, дальше, без конца дальше, уже немножко дряблый, уже лысеющий, с золотом в самой распашистой улыбке, уже чуть-чуть тяжелее дышащий, качающий на ходу бледный жир младенческих щек, по лестницам, по переулкам, по шоссейным дорогам, где мчится автомобиль, по рельсам, где ходит поезд, еще, еще, мимо кладбищ, женщин, памятников, закатов.

1938

Воскрешение Моцарта

I

В самых первых числах июня девятьсот сорокового года, то есть в те самые дни, когда французская армия начала свое последнее бесповоротное отступление после прорыва у Седана, в тихий и теплый вечер общество, состоявшее из четырех женщин и пяти мужчин, сидело в саду, под деревьями, в ста верстах от Парижа. Говорили именно о Седане, о том, что последние дни вернули этому имени, давно ставшему старомодным, как кринолин, его прежнее и роковое содержание. Говорили о том, что самый этот город, никем никогда, конечно, не виденный, умерший в дедовские времена, словно воскрес сейчас для повторения каких-то ему одному сужденных трагических событий.

Была такая тишина, что когда люди умолкали и каждый принимался думать о своем, было слышно в раскрытые окна, как в большом, старом доме тикают стенные часы. Небо, зеленое, чистое, прекрасное, только начинало сиять зелеными звездами, из которых еще ни одну нельзя было признать — так они были одиноки и далеки от всякого узора. Старые деревья — акация, липа — не дышали, не дрожали, словно своей неподвижностью оберегая что-то, что было, невидимо для людей, заложено в этом летнем вечере. Хозяева и гости только что отужинали; скатерть была не убрана; на столе оставались стаканы и рюмки. Лица сидящих медленно менялись в зеленом свете темневшего неба, заволакиваясь тенями. Говорили и о самой войне, и о ее предзнаменованиях. Молодая женщина, гостья, приехавшая на автомобиле из города с мужем и сестрой, умеряя своей сильный с металлическим звуком голос, рассказала про виденный ею недели полторы тому назад метеор.

— Это было в такой же час. Небо было такое же нежное. Он сначала показался мне падающей звездой, но это продолжалось так долго и было так ярко.

— Год назад вы бы его, наверное, и не заметили, — улыбнулся один из гостей, лысый, крепкий Чабаров, с черными висячими усами, в ярко-синей рубашке, живший дворником в замке, верстах в двенадцати, и приехавший нынче на велосипеде.

— Год назад, — сказал Василий Георгиевич Сушков, хозяин дома, высокий, на целую голову выше всех, седой, нестарый, с быстрым и острым взглядом, — да, ровно год сегодня, как умер Невельский. Он многое предчувствовал из того, что случилось, многое предсказал.

— Отлично сделал, что умер, хоть не видит того, что мы. А воскрес бы — плюнул бы или заплакал.

Напротив хозяйки, на другом конце стола, сидел француз, привезенный Чабаровым и никому как следует не знакомый. Он просто, без лишних извинений, попросил перевести ему, о чем шла речь.

— Мосье Дону, мы говорим о том, что бы сказали воскресшие покойники на то, что сейчас происходит, — ответила Мария Леонидовна Сушкова.

42
{"b":"200239","o":1}