— Не переживай! Кто старое помянет — тому глаз вон.
— Ладно, не буду, — сказал Степан.
До дрезины, на которой Швейкин приехал, его провожали всей дружиной. Шимановсков протянул руку:
— Ну как, Василий? — спросил Борис Евгеньевич, прощаясь.
— Все было бы прекрасно, да вот неловко спать в шалаше. Еще лягушек боюсь и змей. А этот жолнеж — Пичугов, значит, в село спать не пускает. А там такие паненки!
— Ничего, привыкнешь, — улыбнулся Борис Евгеньевич и поманил пальцем Седельникова: — Твоим передать что-нибудь?
— Нет, — потупился Димка.
— Та этот хлопчик сбежал от родителей, — заметил Шимановсков. — Они ж не пускали его.
Когда Швейкин вернулся в Кыштым, в первую очередь завернул домой. Екатерина Кузьмовна накормила его горячими пирожками. Борис Евгеньевич заспешил в ревком. Позвонил, наконец, из села Рождественского Тимонин. Хрипел в трубку, еле-еле слова разобрать можно было. Простудился, что ли? Однако нет — сорвал голос на митингах.
— А чего митингуете-то?
— А так! Кто в лес, кто по дрова. Ну скажу тебе — публика! Всякого видывал, а это наособицу! Мать анархия! Избрали меня командиром отрядов.
— Тебя!? Надо же! — только и сказал Борис Евгеньевич. — Что ж, командуй, раз избрали. Задачу-то тебе штаб поставил?
— Приказано выходить к Аргаяшу. Да, понимаешь, опять митинг собрали: идти или не идти?
— И вправду — анархия. Может, послать кого-нибудь на подмогу?
— Воздержись пока.
Тимонин повесил трубку.
Забежал Алексей Савельевич, озабоченный, хмурый. Спросил:
— Хреновы, говоришь, дела?
— Ну не такие уж и хреновые, но затылок почесать есть от чего.
— Так клич кликнуть — кыштымский народ от мала до велика поднимется.
— Дорогой Савельич, все это, конечно, так. От такого клича был толк во времена Александра Невского: кто оглоблю в руки, кто кувалду и айда — пошел бить псов-рыцарей. А теперь пушки да пулеметы. Белочехи в роте по пулемету имеют, а мы? А мы с чем пойдем?
— Выходит, управы на них нет?
— Ну почему же? Погляди, что на станции-то делается. Эшелоны прибывают. Будем драться. Сил у нас хватит да вот ладу нет, Савельич. Порядка маловато, оружие плохое. Только что Тимонин звонил из Тютняр — митингуют, говорят, идти в бой или по избам отсиживаться. Или тот же Жерехов — свободного маневра требует. А для него такой маневр что? Как прижмут, чтоб в кусты спрятаться имел право: мол, свободный маневр. Наша публика на Татыше по-пластунски ползать учится, и в огонь и в воду готова, а выучка? Нет ее!
— Эх, знать бы да пораньше по-пластунски-то начать? Али на заводах, Якуня-Ваня, пушки делать, как при Емельке Пугачеве?
— Все это очень сложно. Пушки делать тоже. Мастера нужны.
— Да, не дали нам времечка подготовиться. Сердце у меня болит, места не нахожу. Всякая дурная мысль в голову лезет, а тут еще завод на ладан дышит. Потухла литейка-то, Евгеньич, потухла кормилица.
Савельич уперся руками в колени и спросил:
— Чо делать-то?
— Пока помогать войску. Харчи нужны, милосердных сестер подбирать, лазарет приготовить.
— А на худой конец?
— Худой конец нежелателен, но коль случится, мы уйдем. А ты, Алексей Савельевич, останешься. Кто-то должен остаться с кыштымским народом. А нам нельзя — мы слишком заметные.
Савельич, уходя, сказал:
— Охо-хо-хо! Наговорил ты мне всякого, но все равно вроде посветлее стало — будто глаза промыл после сна. Побегу ужо, а то Баланец запарился. И ведь смотри: наново дело начинать — хлопот полон рот. Однако и закрывать — дел не меньше. Вот какая оказия, Якуня-Ваня! Молодые в добровольцы подались, а старики в механических мастерских трудятся — не иначе ружья ремонтировать придется. А как же!
Старик попрощался, напялил кепку и, как всегда, сгорбившись, вышел из кабинета. Борис Евгеньевич только сейчас обратил внимание на отсутствие Ульяны. Куда же она подевалась? Аккуратная, всегда исполнительная — а тут тишина! Швейкин обошел здание, спрашивал у сотрудников, но никто ему толком не мог объяснить, куда исчезла девушка. В бывшем земельно-лесном отделе счетовод-старикашка, который не расставался с черными нарукавниками, поглядев поверх очков на Швейкина, сказал:
— Так она, гражданин председатель, ушла. Надо полагать на Татыш.
— Как на Татыш?
— По всей вероятности, сестрой милосердия. Тут ее матушка приходила, отговаривала, а девка не послушалась. Своенравная нынче молодежь пошла!
Вот оно что! И главное, не предупредила. Зачем же она так? Первым желанием было скакать на Татыш, вернуть Ульяну. Привык к ней, к ее исполнительности, к тому, что она всегда появлялась именно в тот момент, когда была нужнее. А после памятного объяснения на крылечке, после разговора с Мыларщиковым у Мареева моста, Борис Евгеньевич уже был не властен над своими чувствами к Ульяне. Зачем же Ульяна сбежала, не сказавшись?
Дома, куда он вернулся с рассветом, усталый до бесконечности, увидел на столе завернутый в платочек пакетик: Ульяна возвращала ему письмо, которое брала почитать. А в нем записка. В комнате еще сумеречно. Пододвинулся к окну и прочел:
«Борис Евгеньевич! Не ругайте меня — я ушла. С вами рядом хорошо, да не могу. Буду в дружине сестрой милосердия. Не обижайтесь, ради бога. Уля».
…Каслинские товарищи с сочувствием отнеслись к беде Кузьмы, обещали приглядеть за раненым конем и подлечить его. Но взамен коня не дали. Оставаться в Каслях не хотелось, и Кузьма искал случая, чтоб оттуда выбраться. Такая оказия подвернулась. Какой-то дед Гилев собирался по делам в Маук и согласился подвезти Дайбова. В Мауке Кузьма дождался эшелона и с ним докатил до Кыштыма. По дороге окончательно решил двинуть в Татыш и там разыскать рабочую дружину — в ней был Димка Седельников.
В Кыштыме эшелон стоял долго, и Кузьма успел сбегать домой. Уже вечером он был на Татыше, среди своих кыштымских мужиков. К своему удивлению, увидел там и Ульяну. Она повязала голову косынкой, на рукаве блузки бросалась в глаза белая повязка с красным крестом.
Рабочая дружина под командованием Пичугова заняла оборону на опушке березовой рощи. Окопалась. Земля глинистая, искрасна. Пришлось брустверы маскировать папоротником. В окопе изнывали от жары сторожевые, а остальные дружинники прятались в тени рощи. Приезжал с утра Лопатышкин (высокий белокурый здоровяк лет тридцати, командир всех рабочих дружин — и каслинских, и уфалейских, и карабашских), осмотрел окопы, остался доволен кыштымской обстоятельностью. Сказал Пичугову, что впереди на разъезде окопался полк красноармейцев под командованием Декана. По ту сторону дороги стерегут фронт костромичи, а позади них готовятся к бою бойцы Кавского. Так что участок относительно спокойный.
Кузьма примкнул к Живодерову, а возле него был уж Димка Седельников с Шимановсковым. Живодеровы и Седельниковы — соседи по домам, так что дядю Степана Димка знал с малолетства.
Шимановсков появлению Кузьмы обрадовался бурно. Димка же встретил его хмуро. Все еще переживал размолвку с отцом. Когда собирался уходить на Татыш, отец заявил:
— Я те уйду! Возьму чересседельник и отлуплю за милую душу. Они твоего отца в кутузку запрятали ни за что ни про что, конягу чуть со двора не свели, а он воевать за них. Не бывать этому!
— Так то ж Дукат, он же известный горячка, все же знают!
— Мал еще учить меня. Уйдешь — домой больше не вертайся!
А Димка знал: отец слов на ветер не бросает.
Шимановсков говорил безумолку — и про солдата Пичугова, который замучил всяческими учениями, и про стрельбы, вспомнив, как он на Амбаше подстрелил Петрована, за что Петрованиха огрела его по спине дрыном, и про лягушек и змей, которых боится с детства. Живодеров сказал:
— Послухай, ну прикрой свой фонтан, ради бога!
— Ах, пан Живодеров, черствый ты человек, вообще все кыштымские мужички себе на уме, да я вот не таковский, не приведи, Езус Мария, сделаться таким же. Э да что говорить с вами!