Можно подумать, что провидение обратило взор на этот маленький народ, вникло в его обиды, взвесило его права, убедилось в его силах и признало, что все в этом народе соответствует высшим предначертаниям, и в назначенный день сотворило в его пользу единственное в своем роде чудо. Война, вместо того чтобы разорить этот народ, обогатила его. Борьба, вместо того чтобы истощить, укрепила, воодушевила и закалила его. В победе над иноземцами народ этот проявил то же мужество, что и в победе над стихиями, над морем, над затопленной землей, над климатом. И он добился успеха. То, что должно было его уничтожить, послужило ему на пользу. Его беспокоило только одно: как обеспечить свою жизнь? И тогда на протяжении тридцати лет он подписывает два договора, которые дают ему свободу, а затем укрепляют его положение. Чтобы упрочить свое собственное существование и придать ему блеск благоденствующих цивилизаций, ему ничего не оставалось более, как только создать возможно скорее свое искусство, которое его прославит, одухотворит и выразит его внутреннюю сущность. Таков был результат двенадцатилетнего перемирия. Этот результат так непосредственно и безусловно вытекал из политического момента, которому он соответствовал, что право иметь национальную и свободную школу живописи и уверенность, что она сохранится и в будущем после заключения мира, казалось, вошли в условия, предусмотренные договором 1609 года.
В тот же миг наступило затишье. Будто благотворное, теплое веяние коснулось человеческих душ, оживило почву, нашло и пробудило ростки, уже готовые распуститься. Как при наступлении северной весны, после губительной и долгой зимней непогоды, произрастание идет быстро, а расцвет внезапен, так и тут нас поражает неожиданность, с какою за такой короткий срок — не больше тридцати лет — на маленьком пространстве, на неблагодарной пустынной почве, в этой грустной стране, в суровых условиях жизни появилась столь обильная поросль живописцев, и притом великих живописцев.
Они появились сразу и повсюду: в Амстердаме, Дордрехте, Лейдене, Дельфте, Утрехте, Роттердаме, Энкхейзене, Харлеме, подчас даже за границей — как бы из семян, упавших за пределы поля. Из них только двое опередили свое время: Ян ван Гойен, родившийся в 1596 году, и Вейнантс — в 1600 году. Кейп родился в 1605 году. 1608 год, один из наиболее плодородных, видел появление на свет Терборха, Брауэра и Рембрандта на протяжении нескольких месяцев. Адриан ван Остаде, оба Бота и Фердинанд Боль родились в 1610 году, ван дер Хельст, Герард Дау — в 1613, Метсю — в 1615, Арт ван дер Hep — между 1613 и 1619 годами, Вауэрман — в 1620 году, Венике, Эвердинген и Пейнакер — в 1621, Берхем — в 1624; Паулгос Поттер прославил 1625 год, Ян Стен — 1626. 1630 год является наиболее памятным, так как он дал величайшего в мире, наряду с Клодом Лорреном, пейзажиста — Якоба Рейсдаля.
Истощились ли этим все соки? Нет еще. Дата рождения Питера де Хоха сомнительна, но ее можно поместить между 1630 и 1635 годами. Хоббема — современник Рейсдаля; ван дер Хейден родился в 1637 году; наконец, Адриан ван де Вельде, самый последний из великих, родился в 1639 году. Когда взошел этот запоздалый побег, Рембрандту было тридцать лет, и, считая центральной датой время появления «Урока анатомии» –1632 год, можно установить, что двадцать три года спустя после официального признания Объединенных Провинций голландская школа, оставляя в стороне нескольких запоздавших художников, достигла своего первого расцвета.
Рассматривая исторические события этого периода, можно представить, каковы должны были быть устремления, характер и судьба будущей школы. Но, прежде чем ван Гойен и Вейнантс успели расчистить путь, прежде чем Терборх, Метсю, Остаде и в первую очередь Рембрандт обнаружили свои намерения, можно было с некоторым основанием спросить себя, что именно в данных исторических условиях, в такой стране, как Голландия, могли написать эти художники.
Революция, только что даровавшая голландскому народу свободу, богатство и предприимчивость, лишила его того, что повсюду составляет жизненную основу великих школ. Она изменила верования, подавила потребности, сузила привычки, оголила стены, упразднила изображения как античных, так и евангельских сцен, пресекла создание наиболее обширных произведений ума и кисти — церковных, декоративных и вообще каких бы то ни было больших картин. Никогда еще страна не ставила так настойчиво своих художников перед столь необычной альтернативой: быть оригинальными или не быть вовсе.
Проблема выглядела так. Есть нация бюргеров, практичная, мало склонная к мечтаниям, занятая делами, настроенная отнюдь не мистически, пропитанная антиитальянским духом, с нарушенными традициями, с религией без алтарных картин, с привычкой к бережливости. Для этого народа надо было найти искусство, которое понравилось бы ему, соответствовало ему, изображало его. Один писатель нашего времени, очень сведущий в этом вопросе, весьма остроумно заметил, что подобный народ мог иметь в виду только одну задачу, очень простую и очень смелую, единственную, которую в течение пятидесяти лет ему неизменно удавалось разрешить, — создать свой собственный портрет.
Этим все сказано. Голландская живопись, как это вскоре было замечено, была и могла быть лишь портретом Голландии, выражением ее внешнего облика, верным, точным, полным, похожим, без всяких прикрас. Портрет людей и местностей, бюргерских нравов, площадей, улиц, полей, моря и неба — такова должна была быть сведенная к ее простейшим элементам программа голландской школы. И такой именно она и была с первых дней ее существования вплоть до упадка.
Может показаться, что нет ничего более простого, как открытие этого будничного искусства. На самом же деле, с тех пор как стали заниматься живописью, нельзя представить себе ничего равного ему по шири и новизне.
Сразу все изменилось в манере понимать, видеть и передавать: точка зрения, художественный идеал, выбор натуры, стиль и метод. Итальянская живопись в лучших своих проявлениях и фламандская в своих самых благородных усилиях еще понятны нам, потому что ими еще наслаждаются; но это уже мертвые языки, и пользоваться ими больше никто не будет.
В свое время существовала привычка мыслить возвышенно, обобщенно, существовало искусство, заключавшееся в умелом отборе предметов, в их украшении, исправлении, жившее скорее в мире абсолютном, чем в относительном. Оно видело природу, как она есть, но любило показывать ее такой, какой она не бывает в действительности. Все в большей или меньшей степени согласовывалось с личностью человека, зависело от нее, ей подчинялось, в точности было ее подобием. И действительно, некоторые законы пропорций и некоторые свойства, как изящество, сила, благородство, красота, в совершенстве изученные в человеке и сведенные в целую систему предписаний, применялись не только к нему одному. В результате возникло нечто вроде универсального человечества или очеловеченной вселенной, где человеческое тело в его идеальных пропорциях служило прототипом. Все, что только может быть воплощено в человеческих формах, выражалось только ими: история, фантазия, верования, догмы, мифы, символы, эмблемы. Природа вокруг этого всепоглощающего героя ощущалась смутно; в лучшем случае она воспринималась как рама, которая должна стушеваться или исчезнуть, лишь только в ней займет место человек. Творчество, свелось к процессу исключения и синтеза. Ничто не отходило от определенной схемы, так как каждый предмет должен был заимствовать свою пластическую форму у одного и того же идеала. В силу этих законов исторического стиля требовалось, чтобы планы картин сокращались, горизонты суживались, деревья обобщались, чтобы небо было менее изменчивым, воздух был более прозрачным и ровным, а человек — более похожим на самого себя, чаще обнаженным, чем одетым, хорошо сложенным и красивым, чтобы оп мог с большим величием играть возложенную на него роль.
Теперь же задача живописи упростилась. Все стало сводиться к тому, чтобы дать каждой вещи ее истинное значение, поставить человека на подобающее место, а в случае надобности вообще обойтись без него.