Дик отер пот со лба и продолжал:
— Что бы мне сделать? За что взяться?.. У меня нет совершенно никаких мыслей; я даже не могу связно думать, но я должен что-нибудь сделать, иначе я сойду с ума!
И он снова продолжал ходить лихорадочно торопливыми шагами по студии, останавливаясь время от времени, чтобы вытащить давно заброшенные холсты или старую записную книжку с набросками. Он инстинктивно искал спасения в своей работе, как в чем-то, что не могло ему изменить.
— Ты не пригодишься, и ты тоже не годишься, — приговаривал он, разглядывая один набросок за другим. — Не будет больше солдат, потому что я не могу теперь писать их как следует. Мне самому смерть пришла.
Начало смеркаться, а Дику показалось одно мгновенье, что это полумрак слепоты неожиданно подкрался к нему.
— Аллах Всемогущий! — воскликнул он отчаянным голосом. — Помоги мне пережить время ожидания, а я покорно преклонюсь перед карой, когда она придет! Укажи мне, что я могу сделать теперь, прежде чем свет угаснет?
Ответа не было. Дик подождал, пока ему немного удалось овладеть собой. Руки его тряслись, губы дрожали, пот крупными каплями катился у него по лицу. Страх душил его, страстное желание работать вызывало лихорадочное возбуждение, понуждавшее его сейчас же приняться за работу и создать нечто исключительное, и вместе с тем он терял голову от бешенства, потому что ум его упорно отказывался работать в другом направлении, не будучи в состоянии освободиться от единственной неотвязной и докучливой мысли о грозящей ему слепоте.
«Что за унизительное зрелище! — подумал он. — Как я рад, что Торпа нет, и что он этого не видит. Доктор сказал, что следует избегать всякого умственного напряжения и возбуждения».
— Поди сюда, Бинки, дай я тебя приласкаю.
Бинки завизжал, так как Дик чуть было не задушил его, но затем, прислушавшись к его голосу в темноте, тотчас понял своим собачьим чутьем, что ему никакая опасность не грозит, и успокоился.
— Аллах милосерден, Бинки, милосерден и добр, как только мы могли бы желать, но об этом мы с тобой еще потолкуем. Все эти этюды головы Бесси были бессмыслицей и чуть было не заманили впросак твоего друга и хозяина. Теперь идея «Меланхолии» стала для меня ясна как день. В этой головке будет Мэзи, потому что я никогда не назову ее своей; и Бесси, конечно, тоже, потому что она знает, что такое меланхолия, хотя и сама не сознает того, что она знает, и все это завершится сдержанным жутким смехом уже надо мной. Должна ли она зло смеяться или же весело усмехаться? Ни то, ни другое. Она просто будет смеяться с холста так, что всякий, кто когда-либо изведал горе, будь то мужчина или женщина, поймет, как сказано в поэме:
Поймет ее печаль, проникнется участьем Ко всем страданиям ее младой души.
И это лучше, чем писать эту головку исключительно только в пику Мэзи; теперь я могу написать эту «Меланхолию», потому что я понял и почувствовал ее нутром. Бинки, я сейчас подвешу тебя за хвост. Ты будешь для меня оракулом. Пойди сюда, песик!
Бинки с минуту провисел на хвосте вниз головой, не пикнув.
— Ну, умница, славный маленький пес, не запищал, когда тебя подвесили. Это доброе предзнаменование.
Бинки поспешил занять свое место на стуле, и каждый раз, когда он подымал глаза, он видел Дика, который ходил взад и вперед по мастерской, потирая руки, посмеиваясь себе под нос. В эту ночь Дик написал Мэзи длинное письмо, преисполненное самой нежной заботы о ее здоровье, но почти ничего не говоря о своем, и во сне ему снилась «Меланхолия», которой предстояло родиться на его холсте. И до самого утра он ни разу не вспомнил о том, что с ним должно было случиться в недалеком будущем.
Он принялся за работу, тихонько насвистывая, и был всецело поглощен сладким наслаждением творчества, которое не часто выпадает на долю человека для того, чтобы он не возгордился и не возомнил себя равным Богу и не захотел умереть, когда придет его час. Дик забыл и Мэзи, и Торпенгоу, и Бинки, но не забыл раздразнить Бесси, которую, впрочем, очень нетрудно было раздразнить и вызвать в ее глазах гневный блеск, который ему был нужен. Он очертя голову окунулся в работу и совершенно не думал о том, на что был обречен врачом; его захватила картина, и все окружающее, внешнее, потеряло всякую власть над ним.
— Вы сегодня что-то веселы и довольны, — заметила Бесси.
Дик в ответ на это только описал в воздухе какие-то мистические круги своим муштабелем и подошел к буфету, чтобы выпить.
Вечером, когда возбужденное состояние, вызванное в нем работой, стало проходить, он опять подошел к буфету и после нескольких повторных возвратов к этому буфету пришел к убеждению, что окулист его обманул, так как он прекрасно видел, и решил, что сможет создать для Мэзи уютное гнездышко, и что волей или неволей она в конце концов все же станет его женой. Правда, это счастливое настроение прошло к утру, но буфет и то, что было в нем и на нем, были в его распоряжении. Он снова принялся за работу, но глаза изменяли ему: в них мелькали то круги, то искры, то темные пятна, пока он не прибегнул к содействию буфета, и тогда «Меланхолия» как на холсте, так и в его представлении показалась ему вдвое прекраснее, чем раньше. Он чувствовал себя свободным от всякой ответственности, как люди, обреченные врачом на смерть, но еще вращающиеся среди себе подобных с затаенным ядом недуга в груди; и так как чувство страха только отравляет то малое время, какое им остается для того, чтобы наслаждаться жизнью, то они гонят всякое чувство и чувствуют себя беззаботно счастливыми. Дни проходили за днями, не принося никаких особенных перемен. Бесси аккуратно приходила в свое время, и хотя Дику казалось, что ее голос доносится до него откуда-то издалека, лицо ее было всегда близко-близко, и «Меланхолия» выступала на холсте в образе женщины, изведавшей всю горечь скорби мира и насмехавшейся над нею. Правда, что углы мастерской постоянно окутывались серым туманом или дымкой и тонули во мраке, что темные пятна перед глазами и боль в лобной части головы ему сильно мешали и раздражали и что читать письма Мэзи и отвечать на них становилось все труднее, но гораздо хуже было то, что он не мог рассказать о своем горе и не смел посмеяться над ее «Меланхолией», которая должна была бы быть готова и все не заканчивалась. Но напряженная работа в течение дня и безумные сны по ночам искупали все, а буфет с тем, что находилось на его полках, был его лучшим другом и утешителем в эти дни. Бесси была в самом скверном расположении духа. Она кричала от бешенства, когда Дик вглядывался в нее прищуренными глазами. Она или обижалась, или следила за ним с видимым отвращением, но почти ничего не говорила.
Торпенгоу отсутствовал целых шесть недель. Бестолковое письмо возвестило о его возвращении.
«Новости, большие новости! — писал он. — Нильгаи и Кинью знают об этом; мы все вернемся в четверг. Приготовь завтрак и почистись».
Дик показал Бесси это письмо, и она снова обрушилась на него со злейшими попреками в том, что он услал Торпенгоу и загубил ее жизнь, которая так хорошо уже налаживалась.
— Ну, — сказал ей на это довольно грубо Дик, — ваше настоящее положение, во всяком случае, лучше, чем когда вы должны были навязывать ваши ласки всякой пьяной скотине на улице! — И при этом он почувствовал, что спас Торпенгоу от великого искушения.
— Я, право, не знаю, хуже ли это, чем сидеть часами с пьяной скотиной в студии! — огрызнулась она. — Вы ни разу не были трезвы за эти последние три недели. Вы все время тянули виски, и при этом вы думаете, что вы лучше меня!
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Дик.
— Что я этим хочу сказать? Это вы увидите, когда вернется мистер Торпенгоу.
Ждать пришлось недолго. Торпенгоу столкнулся с Бесси на лестнице, но не обратил на нее никакого внимания. У него теперь были новости, которые были для него гораздо важнее всяких Бесси, а за ним подымались Кинью и Нильгаи, громко призывая Дика.
— Он пьян в стельку, — прошептала Бесси мимоходом. — Он почти целый месяц пьет без просыпа. — И она крадучись последовала за мужчинами, чтобы услышать их приговор Дику.