— Помните некоторые виды в Судане? — сказал Торпенгоу.
— Ах, не говорите! — воскликнул Дик, подскочив на своем месте. — Меня начинает опять тянуть туда. Какие краски! Опал и умбра, янтарь и винно-красный, кирпичный и серо-желтый, цвет хохолка какаду на буром или коричневом, а среди всего этого какой-нибудь черный как уголь утес и декоративный фриз вереницы верблюдов, капризными фестонами вырисовывающихся на чистом бледно-бирюзовом фоне неба…
Он вскочил и принялся ходить взад и вперед по комнате.
— И вот, если вы постараетесь передать на холсте все это именно так, как это создал Бог, по мере силы данного вам Богом таланта…
— О, скромный юноша!.. Ну, продолжайте!..
— То с полдюжины юных дикарей, которые никогда не были даже в Алжире, непременно скажут вам, во-первых, что ваше представление заимствовано из фантастических рассказов, а во-вторых, что такого рода картина не есть произведение искусства…
— Вот что вышло из того, что я на месяц покинул город! За это время вы, Дикки, изволили прохаживаться по игрушечным лавкам и прислушиваться к людским разговорам.
— Я не мог удержаться, — виноватым тоном сказал Дик. — Вас здесь не было, и я чувствовал себя одиноким в эти длинные вечера. Не может же человек вечно работать.
— Но человек может пойти в трактир и выпить.
— Я жалею, что не сделал этого; но я столкнулся с какими-то людьми, которые называли себя артистами, и я знал, что некоторые из них умели и могли рисовать, но не хотели рисовать. Они угостили меня чаем — чаем, в пять часов пополудни — и в это время говорили об искусстве и своем душевном состоянии. Как будто их души имели какое-нибудь значение! За последние шесть месяцев я слышал больше об искусстве, а видел его меньше, чем за всю мою жизнь. Помните вы Касса-ветти, того, который сопровождал один из караванов в пустыню и работал в каком-то из континентальных синдикатов? Он напоминал мне рождественскую елку, когда явился к нам, увешанный всякой амуницией, походной бутылкой, револьвером, походной сумкой, складным фонарем и еще Бог весть чем. Он имел привычку постоянно играть этими вещами, показывать их всем и рассказывать о том, как ими пользоваться; но что касается работы, то он ничего не делал, а только списывал свои сообщения с донесений Нильгаи.
— Славный старый Нильгаи! Он теперь здесь, в городе, и толще, чем когда-либо. Он хотел быть здесь сегодня вечером. Какое сравнение с этими людьми! Вам не следовало сходиться с этими модными франтами, Дик. Поделом вам, если их разговоры нарушат ваше душевное равновесие.
— Не нарушат! Зато их общество научило меня тому, что такое искусство, святое, чистое искусство!
— Значит, вы чему-нибудь научились в мое отсутствие. Ну, что же такое искусство?
— Это преподносить им то, что они знают, и после того, как вы сделали это один раз, делайте это и впредь. — Дик вытащил на середину холст, стоявший повернутым к стене. — Вот вам образчик искусства. Эта картина будет воспроизведена в одном из еженедельников, за моей подписью. Я назвал ее «Последний выстрел». Это срисовано с маленькой акварели, сделанной мной там, у Эль-Магриба. Я тогда напоил до бесчувствия моего натурщика, великолепного карабинера; я потчевал его до того, что он превратился в растрепанного, одурелого и осатанелого молодца, со шлемом на затылке и живым страхом смерти в глазах, с кровью, сочащейся из резаной раны на ноге. Он не был особенно пригляден, но это был подлинный солдат, и весьма внушительный. И как он был написан!
— О, скромное дитя мое!
Дик рассмеялся.
— Но ведь я только одному вам говорю это. Я написал его, как только умел, и что же? Заведующий художественной частью этого журнала заявил мне, что такая картина не понравится его подписчикам, что мой солдат груб, неизящен, неистов. Человек, бьющийся не на жизнь, а на смерть, должен, видите ли, всегда выглядеть вылощенным франтом, деликатным и любезным! Им желательно что-нибудь более спокойное, более цветистое по краскам. Я мог бы, конечно, многое возразить на это, но лучше говорить с овцой, чем с заведующим художественной частью журнала. Я взял свой «Последний выстрел» назад, и вот, смотрите, что я сделал: я надел на моего солдата прелестный красный мундир, без единого пятнышка, начистил ему сапоги — видите, как блестят? Это искусство!.. Начистить ружье — ведь в войсках всегда чистят ружья — это тоже искусство! Лицо ему выбрил начисто, руки вымыл и только что не надушил и придал его физиономии выражение сытого довольства и благодушия. В результате получилась модная картинка для военного портного, а денег я за нее получил, благодарение Богу, вдвое больше, чем за мою первоначальную картину, за которую просил умеренную цену.
— И вы намерены выпустить эту вещь за вашей подписью?
— Почему же нет? Я уже сделал это, только в интересах священного доморощенного искусства и «Еженедельника Диккенсона».
Торпенгоу молча курил некоторое время, и затем из тучи табачного дыма, словно удар грома, раздался его приговор:
— Если бы вы были только надутый тщеславием пузырь, Дик, я бы прямо махнул на вас рукой; я бы предоставил вам идти ко всем чертям по избранной вами дороге; но когда я подумаю о том, что вы такое для меня, и вижу, что к пустому тщеславию вы еще добавляете грошовое самолюбие и негодование двенадцатилетней девчонки, я возмущаюсь вами! Вот что!
Холст дрогнул и прорвался под ударом сапога Торпенгоу, а маленький фокстерьер соскочил на пол и ринулся вперед, полагая, что где-то возятся крысы.
— Если хотите выругаться — ругайтесь, но возразить вам нечего. Я продолжаю: вы — идиот, потому что ни один человек, рожденный женщиной, недостаточно силен для того, чтобы позволять себе вольности с публикой, даже будь она в самом деле такова, как вы говорите, а ведь это не так.
— Да ведь она же ничего не понимает, эта публика. Чего же можно ожидать от людей, родившихся и выросших при этом свете? — и Дик указал рукой на желтоватый туман. — Если они желают вместо красок политуру для мебели — пусть и получают политуру, раз они за нее платят. Ведь это только люди, мужчины и женщины, а вы говорите о них, как будто они боги!
— Это звучит очень красиво, но совершенно не относится к делу. Это люди, для которых вам приходится работать волей или неволей. Они ваши господа. Не обманывайте себя, Дикки, вы недостаточно сильны, чтобы издеваться над ними или над самим собой, что еще того хуже. Кроме того… Бинки, назад! Это красная мазня никуда не убежит!.. Если вы не одумаетесь вовремя, эта погоня за чеками погубит вас. Вы опьянеете — да вы и теперь уже опьянели — от легкой наживы, потому что ради этих денег и вашего проклятого тщеславия вы готовы сознательно выпускать плохую работу Вы и без того создадите достаточно скверной мазни, сами того не подозревая. И так как я люблю вас, Дикки, и вы любите меня, то я не допущу, чтобы вы изуродовали себя даже ради всего золота Англии; это решено. А теперь ругайтесь, если хотите.
— Не знаю, — сказал Дик, — я все время старался рассердиться на вас, но не могу, вы так возмутительно рассудительны. Я полагаю, что в «Диккенсоновом еженедельнике» выйдет скандал.
— Ну какого черта вздумали вы работать на еженедельники? Ведь это же медленное самоотравление!
— Но оно приносит мне желанные доллары, — сказал Дик, засунув руки в карманы.
Торпенгоу посмотрел на него с величайшим презрением.
— И я думаю, что имею дело с человеком! — сказал он. — А это — ребенок!
— Нет, — возразил Дик, быстро повернувшись к нему, — вы не знаете, что значит верный, обеспеченный заработок для человека, который всегда жестоко нуждался в деньгах. Ничто не в состоянии заплатить мне за некоторые былые радости жизни. Помните, на той китайской джонке, перевозившей свиней, где мы питались исключительно только одним хлебом с вареньем, потому что Го-Ванг не хотел нам давать ничего другого, и все пропахло свиньями, — китайскими свиньями! — разве я не работал в поте лица, не голодал рейс за рейсом, месяц за месяцем ради лучшего будущего? Ну а теперь, когда я добился лучшего, я намерен пользоваться им, пока время не ушло. Пусть платят, ведь они все равно ничего не смыслят.