Литмир - Электронная Библиотека
A
A

…Чего же он медлит, недоумевает Рекус, потерял веру в себя? Ждет чуда, которое избавит от необходимости отточить слово и вонзить его, как штык, в им же самим пестуемое неведение больного? Добровольно взвалив на себя эту ношу — Казюкенаса, — Наримантас все сильнее начинает походить на Хемингуэевского Старика: пока сражался неудачник с акулами, немощью и воспоминаниями, от пойманной рыбы остался лишь обглоданный скелет… Акулы почти не показываются на поверхности, пилы их зубов рвут добычу под водой — не так ли ведет себя опухоль, разрушающая плоть Казюкенаса? И все меньше, по мере того как Наримантас медлит, остается от прозрения больного, увидевшего было себя со стороны — не всесильным и победительным, а обыкновенным человеком среди людей, больше утратившим, чем обретшим. Призрак выздоровления возрождает утраченную самоуверенность, он вновь начинает принимать светящиеся гнилушки лабиринта за истинный свет дня. Еще немного, и режущие водную гладь акульи плавники покажутся ему островками отмелей близ спасительного берега.

Палата Казюкенаса как-то незаметно превратилась в клуб: сюда охотно заглядывают свободные от операций хирурги, по делу и без дела забегают сестры, слышатся остроумные реплики, смех, и у вырвавшихся проветриться — лето же! — цветут щеки. Даже вечно траурная Алдона начинает попахивать коньяком и мятными конфетами, потоптавшись в палате Казюкенаса. Снова уверовав в свое тело, избавившееся от гнилья, радуясь его восстанавливающимся функциям, Казюкенас гонит прочь «духовную немощь».

— Долой болезни! Выпейте за мое здоровье, милый доктор Рекус! (Или доктор Жардас, доктор Чебрюнас, доктор Икс, Игрек!) Не бойтесь, сухарь Наримантас возражать не будет. Он и сам не прочь… Ей-богу!

Повадился заходить сюда Кальтянис; загоняя в гараж новенькие «Жигули», его жена довольно крепко стукнула передок, а в «Автосервисе» очередь не на один месяц, не может ли товарищ Казюкенас — только не дай бог проговориться Наримантасу! — замолвить словечко? Черкнуть пару слов товарищу H., старому своему приятелю, — дело плевое, легче, чем палату перейти! Казюкенас, подписав бумажку, долго разглядывал кривые буквы, засомневавшись вдруг в их могуществе. Кальтянису пришлось чуть не силком вырвать листок из его рук. Когда сияющая благодарностью физиономия доктора снова возникла в палате, Казюкенас растрогался. Оказывается, его каракули еще что-то значат в прочном мире, из которого он выпал не по своей воле.

Об умирающем по соседству Шаблинскасе уже не спрашивал, словно тот давно похоронен в далеком приморском городке. Некогда Казюкенас побывал там в командировке; высокие крабы, замшелые крыши и посыпанное белым песочком кладбище — больше ничего не осталось в памяти; общество слепых собиралось строить здесь производственный комбинат, и его попросили оценить экономическую целесообразность объекта. Пусть поднимутся цехи, разбудят дремлющие домишки — Казюкенасу всегда были ненавистны тишина, однообразие, черепашьи темпы! Неужели, засмотревшись на грабы, так понравившиеся ему тогда, особенно в сочетании с черепичными крышами, он тем самым повлиял на жизнь Шаблинскаса? Может, и этот бедолага торчал тогда под одним из грабов, наивно пяля глаза на черный ЗИМ и даже не подозревая, что в этот миг решается его судьба. Не будь комбината, глядишь, тачал бы сапоги или шил соседям из домотканого сукна штаны на зиму.

Впрочем, довольно! Додумаешься еще до того, не сам ли толкнул его в шайку расхитителей крышек. Кто я ему и кто он мне! Казюкенас старался не вспоминать, что лежали они бок о бок и один бормотал ошеломляющую по своей простоте правду, а другой тосковал по ней, как по давным-давно промелькнувшему сну. Когда Шаблинскас умер — это случилось через несколько дней после перевода в отдельную палату, кардиограммы его вычерчивали уже чуть ли не идеальную прямую, — Казюкенас заявил Алдоне, охотно с ним согласившейся:

— Он же был обречен. И зачем так долго мучить? Уж эти мне медики!

Мысль о том, что их судьбы лежали на одной чаше весов, казалась теперь Казюкенасу навязанной Наримантасом лишь с целью укротить его. Наримантас — человек прямодушный, но разве мало у него поводов для недовольства собой, а тем самым и другими, особенно высоко взлетевшими друзьями юности? Да, Казюкенаса еще в детстве привлекала добросовестность Наримантаса, его привычка методично докапываться до самой сути, в то время как сам Казюкенас был склонен рубить сплеча, но об этом он старался не вспоминать. Признание доктора, что и у него не задалась семейной жизнь, проливало свет на те обстоятельства, из которых он когда-то вытащил за косы Настазию; в туманном вихре юности, если попристальнее всмотреться, маячил растерянный силуэт Наримантаса… Спасибо должен был бы мне сказать — спас от фанатички! Избавиться от нее, как я, не смог бы! У меня и то шея едва выдержала… Казюкенас даже не подумал, что с другим Настазия, может, была бы иной. Впрочем, все это далеко и никому не нужно…

Так недавно не жалевший еще сил, чтобы пустить в больнице корни, как равный среди равных, он опять хотел «вращаться». Бегала с передачами секретарша, стали появляться сотрудники, знакомые, щедрым дождем, напоившим засыхающее дерево, явился визит товарища Унтинаса, наполняло душу радостью и гордостью ожидание Айсте Зубовайте…

— Видели моего министра, Рекус? — Все чаще обращался он теперь к ординатору просто по фамилии, опуская «доктора». — Приехал товарищ Унтинас, выбрался! Деловой мужик! Проводит реорганизацию системы, автоматизацию управления, но урвал полчасика для меня! И Купронис тут как тут! Еще бы, лучший друг! Вынюхивал, не пахнет ли жареным… С удовольствием возложил бы венок из живых цветов. Спит и видит, как бы повыше вскарабкаться, но увы! «Ждем вас с нетерпением, товарищ Казюкенас! — сказал министр. — Снова будем плечом к плечу!..» Выпьем за это, Рекус! Министерский коньячок — «Наполеон» — пробовали когда-нибудь?

— Нет, — признался Рекус, но пить отказался, в свое время пил много и жадно, не запоминая этикеток, пока мир подлинных и ложных ценностей не начинал вращаться по огненному, все испепеляющему кругу Уничтожал себя, полагая, что уничтожает нечто ему неподвластное, то, что своим совершенством и превосходством издевалось над ним, недовольным судьбой провинциальным лекарем; бывало, проснется поперек кровати, одетый, измочаленный, а мир остается прежним, даже более удивительным, и лишь он сам — отвратительный, обросший липкой чешуей…

— Ну, символически! Обучились и мы манерам, а? Понимаем, что хорошо, благородно, красиво. А когда-то — поверишь, Рекус? — не знали, в какой руке вилку держать. Деревянные, алюминиевые ложки, вилки без ножей — ножи-то потаскали, — вот откуда мы! Не рассказывал? Пригласил однажды на обед декан, побаивался нас, активистов, хвостик какой-то из старых времен за ним тянулся. Деканша, церемонная дама из бывших, вносит жареного гуся с яблоками… Навалились, аж за ушами трещит, смотрю, хозяйка глаза вылупила, куска проглотить не может. Отшвырнув в сторону ножи и вилки, мы с дружком, таким же аристократом, как и я, трудимся своими натуральными «вилками»… Декан, что ему оставалось делать, последовал нашему примеру, а барынька до самого конца обеда давилась. Позже, когда я обучился этому искусству, даже пожалел ее. В Англии пригласили меня на ленч, за огромным столом не оскандалился, хотя всего-то было нас двое — лорд-холостяк да я, представитель советской фирмы. Свечи среди бела дня, особым образом составленные букеты цветов, колоссальный ростбиф, два бульдога возле старинных, времен Ньютона, дверей — лорду не пришлось краснеть за гостя. Думаешь, вру, хвастаюсь?

Казюкенас лихорадочно ловит глаза Рекуса — восхищается или хоть, по крайней мере, не осуждает? Ведь подобные ценности однажды жестоко обманули его самого, раскрыв жуткую пустоту там, где предполагал он встретить нечто существенное. Чтобы былая обстановка и былые привычки снова засияли всеми цветами радуги, требовалась помощь со стороны — поддержка, зависть, поднимающая настроение болтовня.

93
{"b":"199780","o":1}