— Кофе, чаю? Как-то не доводилось угощать врачей. Может, коктейль? Мигом собью!
— Ничего не надо… Работа.
— Так не отпущу! Вина? Может, коньяку, доктор?
— Рюмочку коньяку.
От глотка по телу растекается тепло, ноги больше не горят, приятно зудят оттаявшие подошвы, и нежные иголочки покалывают изнутри, размягчают мышцы. Нет, не Казюкенас он, а врач, заглянувший туда, куда не заглядывала даже мать, родившая Казюкенаса, тем более Айсте — незаконная жена, она не забывает, кто он, и он обязан не забывать. И не забудет! Изнутри обжег стыд, будто чужим именем назвался и присвоил принадлежащую другому радость.
— Спасибо, засиделся. — Наримантас выпрямился в кресле, сейчас встанет, произнесет несколько самых необходимых слов, пусть они и не будут означать того, что значили бы, скажи он их вначале.
— Зачем так официально, доктор?
Зазвонил телефон, вызвал Зубовайте в прихожую. Выбежала нервно, точно на пожар. Может, там ее настоящая жизнь, не здесь — если не поспеет, ловко припрятанные тайны проникнут в комнату?
Едва вернулась, не решив, что ему сказать, снова позвал телефон. Простонав сквозь стиснутые зубы, опять кинулась в прихожую — никак не погасит невидимый огонь.
— Уф, выдернула вилку… Посидите! Терпеть не могу звонков. Мигрень из-за этого телефона. Господи, как она меня измучила! Не посоветуете ли, доктор, лекарства?
Обратитесь к невропатологу. Неприятности на работе?
— Напротив! Предлагают прекрасный ангажемент. В Польшу и Болгарию.
Понимаю, понимаю. Мирная часть разговора окончена, больше не удастся ему посидеть в шкуре Казюкенаса, это несерьезно и, возможно, непорядочно — вот что он понял.
Ножами меня эти звонки режут. Не удивляйтесь! Привыкла жить от звонка до звонка… Ждешь, ждешь, часы превращаются в сутки, недели, годы. Когда нервы уже не выдерживают — звонок! «Прости, дорогая, важное заседание. Прости, командировка. Прости, дочь приезжала…» Кажется, не жила я, только ждала.
— Вы знаете его детей?
Зубовайте откидывает голову, минутку как бы прислушиваясь к надоедливому, через одинаковые промежутки времени повторяющемуся звуку, который периодически возвещает о беде, потом, решив больше не слушать, не отвечая на вопрос, продолжает:
— Всю жизнь жду и жду. Собрались ехать. Вдвоем. Неважно куда, к озеру или в ресторан пообедать. Звонок! «Прости, гости из-за рубежа!» Или: «Прости, авария на объекте!» И снова ждешь, как журавль дождя… Когда ни на что больше не надеешься и уже забыла, сколько таблеток люминала приняла, — звонок! «Вари кофе, и побольше. Прикачу с гостями, нужные люди, так сказать, отдохнем в неофициальной обстановке…» Вваливаются выпившие, втаскивают ящик шампанского… «Песню, самую красивую песню, небось всякую шушеру веселишь!»
— Он пил?
— Рюмку-другую… С нужными людьми и побольше… Только иногда будто какое затмение на него находило — хлещет, пока не почернеет. Зачем? Почему? И молчит как каменный…
Имя не названо — Казюкенас возникает, но не торопится заявить о себе, пока что вырисовывается лишь туманный силуэт.
— Давно с ним знакомы?
— Десять лет. Ему пятьдесят три. Мне двадцать восемь. Удивляетесь, доктор? — Он старается не смотреть на морщинки вокруг ее глаз и рта, которых она не скрывает. — А в ожидании не десять — сто пролетело… Все сто дожидалась его развода. Ведь не жил с женой! «Скоро, уже скоро, дорогая, вот старика министра отпустим на пенсию, заскорузлых взглядов человек. Терпение, дорогая, обогреется новый в кресле — тогда!» Я так ждала. Другие тоже не святые, а на тебя собак вешают… В одном месте я его родственница, в другом — секретарша, массажистка… Желая задобрить, повез как-то на Черное море. Белый глиссер, пальмы, хачапури, словом — рай. Ночной рейд дружинников, и тащат меня из гостиницы в милицию. «Не волнуйся, все улажу, дорогая!» Ночь — в отделении, в обществе сомнительных дам, наутро снова смарагдовое море, снова жестяные пальмы. Меня с ума сводит их шелест, страшное солнце, а он… Все ведь уладил, как обещал, чего же беситься? Подхватила платья и на аэродром, он следом. С тех пор для меня и палангские каштаны жестяными пальмами шелестят… Не верите?
— Но ведь вы, — Наримантас чуть не ляпнул «артистка», — привыкли быть на виду.
— И вы, трезвый эскулап, жуете мещанскую мудрость? — Зубовайте передернула плечами, словно сквозь гардины пахнуло холодом. — Ко всему привыкла? Без сомнения. Иначе, притащившись с концерта, открыла бы газ и не закрыла. На сцене Айсте звезда, за кулисами — злая кошка, не тронь, поцарапает, да и какой можно быть среди шакалов? Тонкокожую загрызли бы… Я же вам призналась: люблю украшать гнездо, чистить перышки. Иногда начинаю думать, что я действительно наседка, как и все прочие: муж, детские кашли, насморки… — Она снова горько усмехнулась, стыдясь откровенности. — Не верьте, доктор. Долго я не выдержала бы среди кастрюль и хнычущих малышей… Нет!
— Казюкенас не собирается жениться на вас? — Имя названо, Казюкенас уже несколько походит на Казюкенаса, а не на глиняную заготовку, страшновато — вдруг да услышит то, что, быть может, успел забыть или чего, возможно, никогда всерьез знать не хотел? Наримантас чувствует, как его рука прочерчивает вопросительную морщину на высоком лбу Казюкенаса, будто и он на равных правах участвует в его воплощении.
— Всегдашняя его песня! До сих пор не развелся.
— Карьера удерживает? На развод уже не так косо смотрят, как раньше…
— Запретили бы — Казюкенас на дыбы встал. Он не ягненок, не трус — настоящий мужчина! Неужели вы думаете, доктор, что я влюбилась бы в рохлю, я — Айсте Зубовайте? — Лицо у нее не горит, она не мечется, и такая сильнее убеждает. — Он уже министром был бы, если бы не характер… Умеет и заупрямиться, и отрезать, и рявкнуть «нет!». Еще студентом заартачился, когда ему предложили разорвать отношения с верующей. И распрощался с университетом… Не карьерист, хоть и кажется, не правда ли, доктор?
— Не знаю… — Наримантас видит, как на лице Казюкенаса блеснул неживой глаз, блеснул удовлетворенно и гордо.
— Никто его так, как я, не знает. Не шутка — сто лет рядом! Хотите скажу, почему избегает развода?.. Не так-то просто сбросить покров, или маску, или ореол — сама не знаю, как назвать! — и громогласно объявить: вот он я, мои обнажившиеся корни, а вот новые побеги, довольно легкомысленные! Пяльте глаза все, кому охота, ради вашего удовольствия кувыркаюсь через голову!.. — Айсте не хватает дыхания, и гибкие руки спешат ей на помощь, показывая, как он кувыркался бы. — Короли только в сказках охотно обнажаются, в жизни они стараются прикрыть себя с головы до пят. Ведь новый облик может не прижиться, повиснуть в воздухе, не правда ли? Не начальство имею в виду и не обязательно общественное мнение — то, что обволакивает некой дымкой его следы с самого детства… Человек, выбившийся из проклятой нищеты, боится своей тени. Боится — не то слово… Ему постоянно мерещится та черная-черная грязь, из которой он выкарабкался, забрызгав не одного себе подобного.
— Вы знаете… все знаете? — Наримантас отодвинулся вместе с креслом, сминая ковер; проницательность этой женщины сродни проницательности хирурга. Нелегко с ней Казюкенасу, ох, не легко, потому и хочется оградить его, неподвижного и скованного больничными стенами, где он, пусть временно, вне опасности.
— Думаете… если я деру глотку на эстраде, если… Кое-что рассказывал, когда считал глупенькой… или искренне любил… кое о чем сама догадываюсь. Не думайте, и о детях его не забываю. Немалое препятствие — взрослые дети.
— Говорили с ними?
— Нет. И все-таки не стану отпираться — видела. Мальчик — калека, горбун. Персонаж из сочинений Достоевского. Нервный, озлобленный, хотя, говорят, способный физик. Девочка — другая. Еще сама себя не познавшая, мне даже имени ее никто не сказал… Всякое, доктор, думаю. Может, Казюкенас суеверен? Комплекс вины и все такое прочее? А может, дети, — она виновато улыбнулась, как бы извиняясь за дерзость, — та карта, на которую он собирается поставить, если подведет какая-нибудь другая? Да вот хотя бы Айсте Зубовайте или…