– Прошу вас, с превеликим удовольствием…
Он как-то печально улыбнулся.
– Эмиграция – трагическая тема… Но почему вы называете меня Степой?
– Я… не…
– Большинства людей, которые так меня звали, уже нет в живых. Остальных можно буквально по пальцам пересчитать.
– Видите ли, этот Зонахидзе…
– Да я его не знаю.
– Вы позволите… задать вам… несколько вопросов?
– Конечно. Может, поднимемся ко мне? Поговорим там…
Пройдя по бульвару Жюльен-Потен, миновав ворота, мы пересекли сквер, окруженный домами. Поднялись на деревянном лифте с двустворчатой решетчатой дверцей. Из-за нашего роста и тесноты лифта нам пришлось наклонить головы и отвернуться друг от друга, чтобы не столкнуться лбами.
Он жил на шестом этаже, в двухкомнатной квартире. Я прошел за ним в спальню, и он тотчас же растянулся на кровати.
– Простите, – сказал он. – Но потолок здесь слишком низкий. Я задыхаюсь, когда стою.
И действительно, между моей головой и потолком оставалось всего несколько сантиметров, так что и мне пришлось нагнуться. Мы оба были почти на голову выше двери, соединяющей смежные комнаты, и я представил себе, что он, должно быть, не раз ударялся лбом о притолоку.
– Прилягте тоже… если хотите. – Он указал мне на диванчик возле окна, обитый светло-зеленым бархатом. – Не стесняйтесь… Так гораздо удобнее… Здесь даже сидя чувствуешь себя как в клетке. Прошу вас, ложитесь…
Я лег.
Он зажег лампу под бледно-розовым абажуром, стоявшую на столике у кровати, по комнате разлился неяркий свет, и на потолке заиграли тени.
– Так вы интересуетесь эмиграцией?
– Очень.
– Но вы же еще молоды…
Молод? Мне никогда не приходило в голову, что я молод. Надо мной на стене висело большое зеркало в позолоченной раме. Я всмотрелся в свое лицо. Молод?
– Ну… не так уж я и молод…
Мы помолчали. Мы лежали в разных углах комнаты, будто курильщики опиума.
– Я был сейчас на панихиде, – сказал он. – Жалко, вы не знали покойную… Эта старая дама могла бы многое вам рассказать… Она была одной из самых замечательных представительниц эмиграции…
– Правда?
– Очень мужественная женщина. Вначале она открыла небольшую чайную на улице Мон-Табор, всем помогала. А это очень нелегко…
Он сел на кровати, сгорбившись и скрестив на груди руки.
– Мне было тогда пятнадцать лет… Если посчитать, нас осталось совсем немного…
– Остался… Жорж Сашер? – бросил я наугад.
– Ну, он недолго протянет… Вы с ним знакомы?
Кто это? Гипсовый старичок? Или лысый толстяк с монгольским разрезом глаз?
– Знаете что, – сказал он. – Я больше не в силах говорить обо всем этом. Слишком грустно становится… Я просто покажу вам фотографии… На обороте стоят имена и даты… сами разберетесь…
– Мне так неловко вас беспокоить, вы очень любезны…
Он улыбнулся:
– У меня куча фотографий… И на каждой я написал имена и даты, ведь все забывается…
Он встал и, пригнувшись, прошел в соседнюю комнату.
Я услышал, как он выдвигает ящик. Он вернулся с большой красной коробкой и сел на пол, прислонившись к кровати.
– Садитесь рядом. Удобнее будет смотреть.
Я повиновался. На крышке готическими буквами было выведено имя кондитера. Он открыл ее. Коробка оказалась доверху набита фотографиями.
– Здесь перед вами, – сказал он, – все главные действующие лица эмиграции.
Одну за другой передавал он мне фотографии, называя имена и даты, которые прочитывал на обороте, и этому монотонному поминальному чтению русские имена придавали особое звучание – то раскатистое, как удар тарелок, то жалобное или почти приглушенное. Трубецкой. Орбелиани. Шереметев. Голицын. Эристов. Оболенский. Багратион. Чавчавадзе… Иногда он забирал у меня фотографию и снова рассматривал, проверяя имя и дату. Праздничные снимки. За столом у великого князя Бориса во время торжественного приема в его баскском замке спустя много лет после революции. Множество лиц на ужине, черно-белый снимок, 1914 год… Фотографии класса Александровского лицея в Петербурге.
– А вот мой старший брат…
Он передавал мне фотографии все быстрее, уже почти не глядя на них. Он явно спешил поскорее покончить с этим делом. Внезапно мой взгляд задержался на снимке, отпечатанном на более плотной бумаге, чем остальные; на обороте ничего не было написано.
– Вас здесь что-то заинтересовало, месье? – спросил он.
На переднем плане в кресле, выпрямившись, сидит улыбающийся старик. Позади него – молодая белокурая женщина с очень светлыми глазами. Вокруг них – группки людей, многие стоят спиной к объективу. А в левой части снимка – очень высокий мужчина лет тридцати, на нем светлый костюм в мелкую клеточку, он черноволосый, с тонкими усиками, его правая рука не вошла в кадр, а левая лежит на плече молодой блондинки. И мне вдруг показалось, что это я.
Я придвинулся к Степе. Мы сидели, опираясь спиной на кровать, вытянув ноги, наши плечи соприкасались.
– Скажите, кто эти люди? – спросил я.
Он взял фотографию и устало взглянул на нее.
– Это Джорджадзе… – Он показал на старика, сидящего в кресле. – Работал в грузинском консульстве в Париже до самой…
Он не кончил фразу, считая, что мне и без слов понятно остальное.
– Это его внучка… Ее звали Гэй… Гэй Орлова… Она с родителями эмигрировала в Америку…
– Вы знали ее?
– Плохо. В общем, нет. Она долго жила в Америке.
– А это кто? – спросил я еле слышно, показав на того, в ком, мне показалось, я узнал себя.
– Это? – Степа сдвинул брови. – Его я не знаю.
– Не знаете?
– Нет.
Я с трудом перевел дыхание:
– Вам не кажется, что я на него похож?
Он посмотрел на меня:
– Похож? Не нахожу… А что?
– Так, ничего…
Но он уже протягивал мне другую фотографию.
– Вот, не угодно ли… великая вещь – случай…
Это был снимок маленькой девочки в белом платьице, с длинными белокурыми волосами, ее сфотографировали на курорте – вдали виднелись кабинки для переодевания, кусок пляжа и море. На обороте было написано фиолетовыми чернилами: «Галина Орлова – Ялта».
– Видите… это она же… Гэй Орлова… Ее звали Галина… Американское имя появилось позже. – И он показал на первую фотографию, которую я по-прежнему держал в руке. – Мама все хранила…
Он резко поднялся.
– Разрешите на этом остановиться? У меня что-то голова закружилась. – Он провел ладонью по лбу. – Пойду переоденусь… Если хотите, можем вместе поужинать.
А я остался сидеть на полу среди раскиданных фотографий. Потом убрал их в большую красную коробку, отложив на кровать только две: ту, где я стоял рядом с Гэй Орловой и стариком Джорджадзе, и ялтинский снимок Гэй Орловой в детстве. Потом встал и подошел к окну.
Уже стемнело. Окно выходило на другой сквер, тоже окруженный домами. За ними – Сена, слева – мост Пюто. И вытянувшийся остров. По мосту мчались вереницы автомобилей. Я смотрел на фасады, на освещенные окна – такие же, как то окно, за которым стоял я, и в этих сотах, в лабиринте зданий, лестниц и лифтов, я нашел человека, который, быть может…
Я прижался лбом к оконному стеклу. Внизу, подо мной, все подъезды были освещены. Этот желтый свет будет гореть всю ночь.
– Ресторан рядом, – сказал Степа.
Я взял с кровати фотографии.
– Месье де Джагорьев, – сказал я, – не могли бы вы дать мне на время эти фотографии?
– Я их вам дарю.
Он указал на красную коробку:
– Дарю вам все фотографии.
– Но… ведь…
– Берите.
Его тон не допускал возражений, и мне ничего не оставалось, как подчиниться. Когда мы выходили из квартиры, в руках у меня была красная коробка.
Мы вышли из дома и свернули на набережную Генерала Кёнига. Спустились по каменной лестнице. На самом берегу Сены стояло кирпичное здание. Над дверью – вывеска: БАР-РЕСТОРАН ДЕ Л’ИЛЬ. Мы вошли. Зал с низким потолком, столики, покрытые белыми бумажными скатертями, плетеные кресла. В окна видна была Сена и фонари на мосту Пюто. Мы сели за столик в глубине зала. Кроме нас, в ресторане никого не было.