Но теперь что-то переменилось. Нет, это не было мягкостью, и он оставался таким, каким был всегда. Но что-то проникло в его душу, как яд. Он зыркнул в толпу, заметил растерзанную женщину, прижимавшую к груди ребёнка, – первую попавшуюся на глаза, – и ткнул в неё пальцем.
– Эту оставьте в живых, – неожиданно для себя произнёс он.
Женщину быстро перевели в группу ремесленников.
– И этого. – Он указал на практически забитого дервиша в обмотках, которого послушно отволокли в сторону. Каан медленно ехал вперёд и, не останавливаясь, время от времени тыкал пальцем в случайно выхваченные фигуры: – И того, с бородой, одноглазого…. И вот этих двух… И эту…
Толпа колыхнулась в слепой надежде. Никто не понимал, да и не пытался понять, чего хочет каан, милуя именно этих людей. «Я – Бог?» – вдруг подумал он и даже остановился. Отовсюду неслись вопли предсмертного ужаса. «Раз я могу взять, то могу и дать. А кто может это, кроме Бога?» Он стоял, поражённый своей догадкой. Потом протянул руку и указал на группу оборванных людей, босых, дрожащих, приготовленных к истреблению. «Я — Бог?» – опять подумал он и вслух сказал:
– Этих всех… Что с ними будет?
Измазанный кровью десятник подлетел к стремени каана и прижался щекой к сапогу.
– Им отрубят головы, великий каан, – выкрикнул он. – Они прятались.
Старик пробежал глазами по вытянутой своей руке от локтя до кривого пальца, указывающего на обречённых хорезмийцев, помолчал. Затем отчетливо произнёс:
– Этих всех отпустить.
И ударил в бока лошади, поранив стременем лицо десятнику. Тот, радостно улыбаясь, отёр кровь и гортанным выкриком отменил бойню.
«…или – рука Бога?» Эта мысль ввела каана в ещё большее смятение. Он понял, что так лучше. И прекратил свою непонятную забаву.
Каан высморкался в рукав. Ему всё опостылело, он решил повернуть в лагерь, где в чёрной юрте его дожидались две молоденькие кипчакские принцессы. Нельзя сказать, что малышки трепетали от нетерпения встретиться с ним, но если судить по тому, с какой обречённой покорностью снесли они довольно-таки унизительный осмотр сегодня днем, они смирились со своей участью. В конце концов, их чувства мало волновали старого вождя, а вот юность вкупе с невинностью, напротив, бодрила и распаляла желание.
Он уже взял поводья, когда внимание его привлёк многочисленный и пёстрый люд, содержавшийся на некотором удалении и имевший вид необычный и странный для такого страшного места. Здесь были карлики и всевозможные иные уродцы, старики в высоких колпаках и плащах из шёлка, одетые в шаровары толстяки с висящими животами, раскрашенные атлеты, множество закутанных в разноцветные ткани женщин, мальчики с подведёнными красной охрой глазами, старцы, безуспешно пытавшиеся сохранить величественную осанку, полуголые нумибийцы с опахалами в руках, люди в масках зверей. Кого тут только не было! Все были напуганы, жались друг к другу, как овцы в загоне, а некоторые лежали на земле в глубоком обмороке, и никто не пробовал привести их в чувство. Кое-кто беззвучно молился, закрыв глаза и подняв ладони кверху.
Каан нахмурил брови и даже перегнулся через луку, чтобы лучше разглядеть занятное сборище.
– Кто это? – спросил он у толмача.
– Это… это в основном из султанского дворца. Челядь, – торопливо пояснил толмач, с тоской взирая на ошмётки придворной роскоши, о которой знал не понаслышке, так как служил при дворе хранителем рукописей. – И ещё… из других дворцов… челядь знатных людей…
– Знатных, говоришь? – Каан облокотился на луку и вынул плеть из-за голенища. – Вот эти, старые, кто они?
– Это мудрецы.
– Что они делают?
– Они… думают, великий господин. Размышляют. Им…
– Так. А тот?
– Это звездочёт. Он наблюдает за небом. Считает звёзды.
– Не его ума дело наблюдать за небом. Довольно того, что небо наблюдает за ним. Вон те, безбородые?
– Придворные поэты. Сочиняют стихи.
– И всё?
– Всё… Ещё есть музыканты. Играют на флейтах, дуторах…
– Хм… – Лицо старика напряглось, окостенело. – Женщины из гарема, конечно. А эти жирные огузки?
– Евнухи, повелитель. Они ухаживают за жёнами султана и вообще… знатных людей.
– А, знаю. Вы отрезаете им яйца.
– Да, господин.
– Те?
– Чесальщики пяток.
– Мм? – Брови каана удивлённо приподнялись. – Ну а старухи?
– Они просто живут… Приживалки.
– Зачем?
– Богатому человеку приятно ощущать себя благодетелем.
– Старухи могут убирать навоз или шить кафтаны… А для чего мальчишкам покрасили глаза?
– Это… как бы это… Это наложники.
– Э-э-э?.. хм…
– Слушаю, господин.
– А кто вот эти, в чалмах? На них богатая одежда.
– Это и есть знатные люди города.
– A-а, вот, значит…
Повисла невыносимо тяжкая пауза. Рука Бога стиснула плеть.
– Ну что ж, – каан выпрямился в седле, – в таком случае переведи им мои слова. – И своим сиплым, но зычным голосом крикнул: – Вы! – Он тяжело оглядел придворных шутов, а затем, привстав на стременах, обвёл глазами округу. – Вы все будете такими, как мы! Или вас совсем не будет!
Свет в нём потух.
Потом он дёрнул узду, лошадь пошла, забирая на сторону, так что правым боком она смяла понурую толпу султанских слуг, и тогда каан несколько раз наотмашь хлестанул плетью по головам мудрецов, евнухов, акробатов, наложниц, старух. С отвращением плюнул и бросил на ходу, удаляясь:
– Всех перебить.
6
Их ждали с севера, а они появились сразу по всей линии горизонта и встали, залитые терпкой лавой заходящего солнца. На своих маленьких мохнатых лошадях они казались детьми.
И пока ополченцы бегали по крепостным стенам, пытаясь выстроить силы в определённом многодневной муштрой порядке, пока лихорадочно разводили огонь под чанами, загодя наполненными маслом, звали оставшихся снаружи жителей, прежде чем наглухо закрыть ворота, и собирали по всему городу растерянных командиров, пока придумывали способ, как доложить о прибывшем враге закрывшемуся на женской половине хану, монголы так и не двигались с места и лишь смотрели на город издали, будто на глаз оценивали прочность его обороны. Когда же Кучулук-хан, полупьяный, выскочил наконец из своего гарема в съехавшей набок чалме, с кинжалом, мотавшимся на шее, они уже стали лагерем и разводили костры, зажав в кулак богохранимый город Халадж-кала.
Ночь город не спал. Еще вчера всё было живо и пёстро, как халат узбека: из дворцов и лачуг текла томная музыка, глотатели огня и канатоходцы собирали толпы на площадях, воздух сотрясался от призывных воплей лавочников, и муэдзины своими пронзительными криками с минаретов властно отмеряли часы, делая жизнь человека правильной и понятной; люди доили коз, резали птицу, пили раскалённый чай в чайханах и закусывали свежими лепёшками из пресной муки с чёрным тмином. Пышущие влажным паром бани облегчали груз забот в своих кирпичных ваннах и на горячем, выложенном разноцветными плитами полу. А в богатых домах, густо обкуренных изысканными гуридскими ароматами, жаркое обладание прибывшими со всего света юными невольницами перемежалось с меланхоличными беседами мужчин за обильным ужином, приправленным запретными финиковыми и виноградными винами, а также простым, как полено, араком.
Удивительно, но до последнего часа в городе не прекращался угарный, хмельной, непрерывный праздник без смысла и внятного повода. Дважды в день устраивались публичные казни, жестокостью поражающие воображение, борцы состязались на площадях, в тёмных закоулках женщины предавались любовным утехам, по улицам расхаживали циркачи на высоченных ходулях, гремели танцы, а вино наливали вместо чая прямо на глазах у слуг кади, призванных блюсти законы шариата.
Из всех щелей повылазили больные и убогие; скрючившись, сидели на виду по стенам, в пыли, в ослином навозе, дышали воздухом, даже не просили ничего; развлекали, чем умели, прохожих, тянули к ним гниющие ноги, руки, показывали язвы, кривлялись; иные в дыры ввалившихся носов просовывали языки и шевелили ими, забавляясь; иные пели, размахивали руками, хохотали, разговаривали с собой, живые среди живых.