С годами человек, если он не законченный подлец, немного левеет. Вот что вчера Энни записал карандашом под датой 1 марта: «Говорят: иди туда, куда смотрит твой нос. Если бы это было так, мой нос привел бы меня к „левакам“. Однако мой нос отлично чует, кто здесь хозяин». И это был вовсе не каламбур, просто нос Энни был слегка крив, в память о пропущенном ударе, и своим видом будто насмехался над именем, которое могла бы с честью носить какая-нибудь шотландская красавица.
Проверяя качество самодельных восковых затычек в уши, он обычно несколько раз громко говорил: «Долтри — раз, Долтри — два, Дол — три!» Как раз с ушами у него было все в порядке: мочки, к примеру, вытянуты (что у китайцев считалось признаком мудрости), и лицо было сурово. «Это лицо человека, способного потопить тысячу кораблей»,[1] — громко произносил Энни, испытывая странное удовольствие от неслышных звуков собственного голоса, разносящихся где-то внутри головы.
Но вернемся из внутреннего мира человека к трехмерной сути его обстоятельств. Блок «Д», нижняя койка в крохотной, семь на пять футов, камере с неизменными атрибутами тюремного быта — парашей и убогим неостекленным, но зарешеченным окном на высоте пяти футов от бетонного пола. Китайцам выглянуть наружу было дьявольски трудно, а Энни — раз плюнуть, ведь он высокий и крепкий парень! У него широкая грудь, мускулистые руки с крепкими пальцами, славно служившие ему, когда-то в молодости вспыльчивому и неуравновешенному, отличными амортизаторами, если его выбрасывали из какого-нибудь бара или кубарем спускали с трапа корабля. Тогда все это было для него лишь забавными приключениями. Даже его борода и брови отличались мощью. Правда, в тюрьме его пытались заставить сбрить бороду, но он отстоял свою густую растительность в словесном поединке с цирюльником, старшим тюремным надзирателем и даже с самим губернатором, одержав над ними моральную победу. Поэтому голову ему все же побрили, а бороду оставили. Со временем весь его волосяной покров поседел, и седина эта отличалась необычным красноватым оттенком, похожим на благородную патину, со временем выступающую на бронзе.
До потери зеркальца Энни частенько смотрелся в него. Зеркальце было в металлической оправе и особой ценности не представляло: квадратное — четыре на четыре дюйма, из нержавейки, с дырочкой, чтобы можно было повесить на гвоздь, сделанное, по всей видимости, в Питсбурге для торгового обмена с полинезийскими аборигенами. Зеркальце, как истинный друг, было правдивым, но деликатным. Оно в равной степени отражало как обманчивую молодость и капризность губ Долтри, так и необыкновенную красоту его непроницаемых глаз. Глаза находились под строжайшим его контролем, потому что Энни не хотел, чтобы они каким-нибудь образом выдали его в той или иной ситуации. Красивые глаза он унаследовал, должно быть, от матери.
Волосы Энни безобразно коротко стригли сзади и по бокам. Такие стрижки в тюрьме были «последним писком моды», поскольку не оставляли жизненного пространства для вшей.
А еще нужно было правильно натянуть носки на руки. При весьма тусклом свете нижний край ладони следовало точно всунуть в пятку носка необъятных размеров. Однако поставленную задачу все же требовалось выполнить, ибо только так можно было бороться с тараканами.
Португалец постанывал, и это означало, что он спит.
— Погрузился в ужас иезуитских кошмаров, — тихо произнес Энни. Ему хотелось записать это в свою школьную тетрадку, но мешали натянутые на руки носки. — Или, возможно, он молится.
Вечных мук человек стремится избежать любой ценой — так однажды изрек португалец. Его стенания впечатляли. Тем более что они случайным образом попадали в унисон с китайскими стонами в тональности ми бемоль, которые исторгало горло невидимого больного за окном тюремного лазарета. Эти стоны доносились с первого этажа блока «А». Страдальца два или три дня назад выпороли, раны его гноились и нестерпимо болели. Но мучения и крики китайца вовсе не вызывали у Энни сострадания, они просто мешали спать: тюрьма-то была переполнена и отличалась превосходной акустикой.
Энни, с натянутыми на руки носками, лег на спину. На его широкой груди среди густых волос стояла пустая кружка. Голубую эмаль сплошь покрывали темные пятна, схожие со старческими родинками — предвестниками скорого конца. Энни дорожил кружкой, ибо в тюрьме она была теперь единственной его собственностью. Все остальное — зажигалку без кремня, металлическое зеркальце, медную пряжку с изображением головы верблюда — он проиграл на тараканьих бегах. Энни дорожил кружкой еще и потому, что любил чай, и отставной капрал Стрэчен, главный надзиратель блока «Д», частенько подбрасывал ему лишнюю щепотку. Однако сейчас кружка зияла пустотой, наводя на мысль о невосполнимой утрате. Рядом с кружкой лежал большой и серый, как камень, кулак Энни. На кулаке вызывающе бугрились костяшки, а пальцы были не видны, хотя и они принимали участие в сокрушительных ударах, если Энни приходилось драться.
Итак, он лежал неподвижно. На его груди вокруг кружки были рассыпаны сухие крошки, источавшие легкий запах имбиря. Тараканы очень любили этот аромат. По объемному голому животу крошки дорожкой спускались вниз, мимо пупка, по складкам грязных парусиновых штанов к голым ступням. Большие пальцы ног гордо возвышались над ржавой спинкой кровати. По ней тоже тянулась дорожка соблазнительной для тараканов приманки.
Энни Долтри лежал в ожидании добычи, сосредоточенно замерев, как охотник на тигров, используя свое тело в качестве приманки. Именно его тело являлось, по мнению Энни, самой привлекательной вещью для тюремных насекомых. После крошек и имбиря китайские тараканы отдавали предпочтение сухой коже ступней ног белых заключенных. У насекомых и в мыслях не было укусить человека, ибо тараканы не желали накликать на себя беду, но они, как раввин-эпикуреец к копченой селедке, испытывали особую слабость к мозолям. Не допускать тараканов к этому лакомству казалось предрассудком, но ступни под тараканьим напором лишались естественной защиты и становились слишком чувствительными. Для Энни это было скверно, ведь эти твари глодали его пальцы в бессонные ночные часы. Но они отгрызали ороговевший слой с кончиков пальцев деликатно! Осторожность была их девизом. Наверняка размеры человека приводили тараканов в замешательство.
«Не разбудите его», — шептали они друг другу, утоляя голод, и становилось ясно, зачем Энни надевал носки на руки.
Застыв в неподвижности, он ждал. Сумерки сгущались, а черная туча к ночи становилась все плотнее и тяжелее. Она будто накрывала тюрьму.
Камера Энни ничем не отличалась от остальных трехсот двенадцати камер. Но по статусу она все же принадлежала к числу немногих элитных, подобно старым российским железнодорожным вагонам, на которых, вопреки здравому смыслу, золочеными буквами значилось: «Первый класс». Из окна камеры верхнего этажа тюрьмы открывался вид на «Викторию» и летнюю резиденцию губернатора с флагом Соединенного Королевства на флагштоке, который от влажности висел с величавостью кухонного полотенца. И кормили здесь лучше — два раза в неделю давали свинину, чаще, чем остальным. В соответствии с колониальной доктриной, китайцам, как низшей расе, мяса требовалось меньше. Кто осмелится утверждать, что это несправедливо? Ведь если часто есть свинину, можно испортить кишечник!
Самый верхний этаж блока «Д» назывался секцией «Е». Понятно, что с этой буквы начинаются слова «Европа» и «европеец». «Е» маячила здесь повсюду. Кроваво-красная, нанесенная трафаретом, она была и на полотняной тюремной одежде Энни Долтри. В случае с Энни это было странно, даже возмутительно, поскольку он был настоящим американцем (хотя в душе считал себя скитальцем-кельтом, родившимся в стране туманов).
Долтри был не первым янки, вынужденным носить на одежде большую букву «Е». Как терпеливо разъяснил ему начальник тюрьмы, «Е» является не столько географическим ориентиром, сколько указанием на расовую принадлежность, и, согласно тюремной классификации, белый или даже не совсем белый американец, вне всякого сомнения, относится к категории «Е». На 27 марта в тюрьме находилось свыше пятисот заключенных категории «А» и четырнадцать — категории «Е», включая ожидавших суда. Эта пропорциональность на удивление точно отражала соотношение азиатского и европейского населения всей колонии. Такую точность можно было бы расценить как похвальную точность британской справедливости или ее привычную слепоту.