— Мы в этом не судьи, нас эти дела разбойные не касаются! А что он против свободы — это мы можем принять!
— Нет, кривой-то, а? — злобно воскликнул кто-то. — Везде!
— Смутьянишка, дьявол!
— Старушку бы эту Зиновею — и женщину с ней — тоже бы заставить, — пусть расскажут про антихристовы затеи эти…
Чей-то тревожный голос крикнул:
— Глядите-тко, сколько их к собору прет! Сомнут они нас, ей же богу! Братцы!
— И мы туда! — загремел Кулугуров. — Али мы не граждане в своем городе? И ежели все нас покинули без защиты, как быть? Биться? Вавил, айда с нами, скажи-ка им там всё это, насчет свободы, ну-ка!
Он засучил рукава пиджака по локоть и сразу несколькими толчками сбил, соединил всех в плотную, тяжелую кучу. Бурмистрова схватили сзади под руки и повели, внушая ему:
— Ты — прямо говори…
— Не бойсь, поддержим!
— Полиции нет…
— Мы тебе защиту дадим…
— Насчет кривого-то хорошенько!..
Вавило точно на крыльях летел впереди всех, умиленный и восторженный; люди крепко обняли своими телами его тело, похлопывали его по плечам, щупали крепость рук, кто-то даже поцеловал его и слезливо шепнул в ухо:
— На проклятие идешь, эхх!
— Пустите! — говорил Вавило, встряхивая плечами.
Малосильное мещанство осыпалось с него, точно лист с дерева, и похваливало:
— Ну, и здоров же!
И снова прилеплялось к возбужденному, потному телу.
Бурмистров понял свою роль и, размахивая голыми руками, орал:
— Я их открою! Всех!
Он никогда еще не чувствовал себя героем так полно и сильно. Оглядывал горящими глазами лица людей, уже влюбленных в него, поклонявшихся ему, и где-то в груди у него радостно сверкала жгучая мысль:
«Вот она, свобода! Вот она!»
Клином врезались в толпу людей на площади и, расталкивая их, быстро шли к паперти собора. Их было не более полсотни, но они знали чего хотят, и толпа расступалась перед ними.
— Гляди! — сказали Бурмистрову. — Вон они!
На паперти, между колонн, точно пряталась кучка людей, и кто-то из них, размахивая белым лоскутком, кричал непонятные, неясные слова.
Сквозь гул толпы доносились знакомые окрики Стрельцова, Ключникова, Зосимы…
«Наши здесь!» — подумал Вавило, улыбаясь пьяной улыбкой; ему представилось, как сейчас слобожане хорошо увидят его.
Он вскочил на паперть, широко размахнул руками, отбрасывая людей в стороны, обернулся к площади и закричал во всю грудь:
— Православные! Все вы… собрались… и вот я говорю, я! Я!
Встречу ему хлынул густой, непонятный гул. Вавило всей кожей своего тела почувствовал, что шум этот враждебен ему, отрицает его. Площадь была вымощена человеческими лицами, земля точно ожила, колебалась и смотрела на человека тысячами очей.
В груди Бурмистрова что-то оборвалось, на сердце пахнуло жутким холодом; подняв голос, он напрягся и с отчаянием завыл, закричал, но снова, еще более сильно и мощно, сотнями грудей вздохнула толпа:
— Долой! Не надо!
И рядом с ним, где-то сбоку, спокойно текла уверенная речь, ясно звучали веские слова:
— Кого же ставят они против правды? Вы знаете, кто этот человек…
Еще раз внутри Бурмистрова туго натянулась какая-то струна — и со стоном лопнула.
— Врет! — крикнул он в огромное живое лицо перед собой; обернулся, увидал сухую руку, протянутую к нему, темный глаз, голый — дынею — черен, бросился, схватил Тиунова, швырнул его куда-то вниз и взревел:
— Бей!
— Наших бьют! — взвыло окуровское мещанство. И закружились, заметались люди, точно сор осенний, схваченный вихрем. Большинство с воем кинулось в улицы, падали, прыгали друг через друга, а около паперти закипел жаркий, тесный бой.
— Ага-а! — ревел старый бондарь Кулугуров, взмахивая зеленым обломком тетивы церковной лестницы. — Свобода!
Вавило бил людей молча, слепо: крепко стиснув зубы, он высоко взмахивал рукою, ударял человека в лицо и, когда этот падал, не спеша, искал глазами другого.
Люди, не сопротивляясь, бежали от него, сами падали под ноги ему, но Вавило не чувствовал ни радости, ни удовольствия бить их. Его обняла тягостная усталость, он сел на землю и вытянул ноги, оглянулся: сидел за собором, у тротуарной тумбы, против чьих-то красных запертых ворот.
Неподалеку стояла кучка людей, человек десять, и среди них оборванный, встрепанный Кулугуров, отирая большой ладонью разбитое лицо, громко говорил:
— Попало ему, кривому дьяволу, довольно-таки!
На пестрых главах церкви Николы Мирликийского собралась стая галок и оглушительно кричала. Бурмистров взглянул на них, глубоко вздыхая.
Он как будто засыпал, его давила усталость, он тупо смотрел в землю и двигал ногой, растирая о камни чью-то измятую шапку.
— Всех разогнали, пока что! — кричал бондарь. — Так-то вот! Ну, айда!
Он высморкался пальцами и пошел к Вавиле, сопровождаемый товарищами.
— Куда меня теперь? — тихо и угрюмо спросил Бурмистров, когда они подошли и окружили его.
— Что — ушибли тебя? — не отвечая, осведомился бондарь.
— Куда меня?
Но раньше, чем кончить свой вопрос, Вавило почувствовал, что его крепко держат за руки, поднимают с земли.
— А вот, значит, — серьезно говорил Кулугуров, — как ты — первое — повинился нам в убийстве, а второе — драку эту начал, — ну, отведем мы тебя в полицию…
Кто-то добавил:
— Мы тебе, друг, не потатчики, нет!
Вавило взглянул на него и промолчал.
Пошли. Бурмистров смотрел в землю, видел под ногами у себя лоскутья одежды, изломанные палки, потерянные галоши. Когда эти вещи были близко — он старался тяжело наступить на них ногой, точно хотел вдавить их в мерзлую землю; ему все казалось, что земля сверкает сотнями взглядов и что он идет по лицам людей.
И как сквозь сон слышал гудение встревоженного города и солидную речь бондаря:
— А бой в сем году рано начали — до Михайлова-то дня еще недели две время…
Как-то вдруг повалил снег, и всё скрылось, утонуло в его тяжелой ровной кисее.
— Удавлюсь я там, в полиции! — глухо и задумчиво сказал Вавило.
— Еретик — всегда еретиком останется! — ответили ему откуда-то со стороны.
— Не хочу… не пойду! — вдруг остановясь, крикнул Бурмистров, пытаясь стряхнуть уцепившихся за него людей и чувствуя, что не удастся это ему, не сладит он с ними.
Они начали злобно дергать, рвать, бить его, точно псы отсталого волка, выли, кричали, катались по земле темною кучею, а на них густо падали хлопья снега, покрывая весь город белым покровом долгой и скучной зимы.
Во мгле снежной пурги черными пятнами мелькали галки.
И все работал неутомимый человек, — где-то на Петуховой горке, должно быть; он точно на весь город набивал тесный крепкий обруч, упрямо и уверенно выстукивая:
— Тум-тум-тум… Тум-тум…
Рождение человека
Это было в 92-м, голодном году, между Сухумом и Очемчирами, на берегу реки Кодор, недалеко от моря — сквозь веселый шум светлых вод горной речки ясно слышен глухой плеск морских волн.
Осень. В белой пене Кодора кружились, мелькали желтые листья лавровишни, точно маленькие, проворные лососи, я сидел на камнях над рекою и думал, что, наверное, чайки и бакланы тоже принимают листья за рыбу и — обманываются, вот почему они так обиженно кричат, там, направо, за деревьями, где плещет море.
Каштаны надо мною убраны золотом, у ног моих — много листьев, похожих на отсеченные ладони чьих-то рук. Ветви граба на том берегу уже голые и висят в воздухе разорванной сетью; в ней, точно пойманный, прыгает желто-красный горный дятел-расудук, стучит черным носом по коре ствола, выгоняя насекомых, а ловкие синицы и сизые поползни — гости с далекого севера — клюют их.
Слева от меня по вершинам гор тяжело нависли, угрожая дождем, дымные облака, от них ползут тени по зеленым скатам, где растет мертвое дерево самшит, а в дуплах старых буков и лип можно найти «пьяный мед», который, в древности, едва не погубил солдат Помпея Великого пьяной сладостью своей, свалив с ног целый легион железных римлян; пчелы делают его из цветов лавра и азалии, а «проходящие» люди выбирают из дупла и едят, намазав на лаваш — тонкую лепешку из пшеничной муки.