— Видишь, Микола, какое важное твое село, — сказал Алексей.
— Ежели прикажут, то зубами будем держаться за него! — с жаром подхватил Дудников. — Спасибо вам, товарищ комиссар, за душевное слово. Дозвольте сказать прямо — уважительный вы человек. И до войны, видать, были вы большим человеком. В партии такие и должны быть. Такая хамская сила эти фашисты, волк их заешь, такая техника, да другие бы на нашем месте давно лапки вверх… Еще раз спасибо вам, товарищ комиссар, за ваши слова.
— И от меня, товарищ комиссар, — откликнулся Хижняк повеселевшим голосом.
— Что вы, ребята? Это лишнее, — смутился Алексей. — Пойду я, — сказал он и встал. — Так вот, друзья, предстоит нам большой бой. Через час-два, а может быть, ранним утречком. Надо быть начеку.
— Есть, товарищ комиссар! — в один голос ответили Дудников и Микола.
Вылезая из дзота, Алексей оглянулся. Дудников стоял у амбразуры. Лицо его было озарено ракетной вспышкой. Как два рысьих зрачка, на мгновение вспыхнули его глаза. Послышалось металлическое щелканье. Дудников пробовал пулеметный замок, подавая в магазин ленту.
Уставший за время обхода позиций батальона, Алексей вошел в штабную землянку.
Навстречу ему поднялся с патронного ящика капитан Гармаш.
— Ну вот, — сказал он и замолчал.
— Что «ну вот», капитан? — спросил Алексей, полный какого-то необъяснимо теплого чувства после беседы с пулеметчиками.
— Завтра драться на этом рубеже уже не придется. Вот что.
Алексей снял автомат, но тут же снова надел на шею ремень, испытующе посмотрел на капитана.
— Почему? — голос его прозвучал резко.
— Немецкие танки прорвались в тыл на стыке двух дивизий и соединились в Сверчевке. Только что звонили из штаба полка.
Алексей присел на патронный ящик. В землянке стало очень тихо.
Саша Мелентьев, выпятив губу, как прилежный ученик, выписывающий палочки, свесив на лоб светлую прядь растрепанных волос, что-то прикидывал на карте целлулоидной линейкой.
Цветастый абажур лампы, которую связной Фильков достал где-то в городе и таскал вместе со штабным имуществом, как святыню, бросал на карту теплые блики. Фильков лежал прямо на земляном полу, положив голову на противогаз, выставив из-под шинели изрядно потрепанные солдатские ботинки.
Сонный связист держал у уха телефонную трубку, но, казалось ничего не слышал, а только монотонно повторял позывные. Глаза его ничего не выражали и были как стеклянные.
Гармаш тыкал коричневым от махорки пальцем в карту-двухверстку, зло шептал Алексею:
— Через час выступаем и двигаемся на Сверчевку. Наш батальон бьет вот сюда. Мы отвлекаем внимание противника от главного направления, первый и второй батальоны пробивают брешь, мы заворачиваем немецкий фланг, держимся, пока не пройдет вся дивизия, и уходим последними…
— Опять последними? — спросил Алексей.
— Опять. Это нам с тобой цыганка наворожила: при отступлении быть последними, а при наступлении — первыми!
Алексей напряженно морщил лоб.
— Когда немцы взяли Сверчевку? — спросил он, вновь склоняясь над картой.
Рядом с ним опустилась взлохмаченная голова начальника штаба. Тонкий, выпачканный в чернилах указательный палец Саши Мелентьева лег на зеленый квадрат.
— Повидимому, еще вечером, — ответил Гармаш. — Прорвались с севера и юга. Мы тут сидели, а немцы не на нас ударили, а вот сюда, где тоньше. Тут не умение, брат, а чистое нахальство.
Алексей налил в кружку холодного чаю, выпил. Чай показался ему горьким, как полынь. Он все еще плохо соображал, что произошло.
— А я, товарищи, нынче опять перечитывал главы из «Войны и мира», — застенчиво улыбаясь, вмешался в разговор Саша Мелентьев. — Так вы знаете, путь гитлеровской армии напоминает путь Наполеона, и не только географически…
— Чепуха! Какие могут быть сравнения, — отмахнулся Алексей.
— Я в том смысле, знаете, — робко закончил Саша Мелентьев свою мысль, — что вот и тогда углубление врага на нашу территорию усложняло его положение, грозило ему гибелью… Но, конечно, я понимаю, что исход войны решит не территория…
— Да… — неопределенно сказал Алексей. — Где, ты говоришь, находятся сейчас немцы? — снова спросил он капитана.
— Вот здесь… И здесь…
— Там же медсанбат, — прошептал Алексей, вспомнив о сестре. Сердце его сжалось.
Слова его услышал Саша Мелентьев, поднял голову.
— Разве медсанбат в Сверчевке? — тихо спросил он.
— Не только медсанбат, там политотдел дивизии, там весь наш второй эшелон, — ответил Гармаш.
— Да, пожалуй, это не менее важно, — пробормотал Алексей и еще раз взглянул на карту, ища на ней село, в котором жила семья Миколы Хижняка.
Село стояло далеко в стороне от Сверчевки. Алексей вздохнул: нет, не придется Миколе зайти домой!
— Ну, Артемьевич, я пойду в роты, — сказал он. — Повидимому, спать будем за Сверчевкой.
— Надеюсь, — ответил капитан. — До выступления осталось полчаса. Я уже отдал команду…
19
Тане Волгиной было очень трудно. До приезда на фронт ей казалось, что на войне она должна совершить что-то исключительное, героическое, а на самом деле здесь все было значительно проще, будничнее и тяжелее. Ничего героического, на ее взгляд, сделать ей пока не удавалось.
Ей приходилось ходить и в дождь, и в жару, ночью и днем, и когда ноги не хотят идти и хочется только упасть где-нибудь и заснуть. Она таскала носилки с тяжело раненными, толкала плечом застрявшие в грязи подводы и грузовики, перевязывала по тридцать — сорок человек в сутки. Руки ее покрылись ссадинами, на ногах затвердели натертые мозоли, губы потрескались от ветра, щеки и нос шелушились. В последний раз она пользовалась захваченной из дому пудреницей, перед тем как выгрузиться из вагона на прифронтовой станции, потом пудреница завалилась куда-то на дно вещевого мешка, вместе с маленьким круглым зеркальцем… Бывали недели, когда Таня вовсе не следила за собой. Это было такое время, когда некогда было подумать о себе, когда все эти пудреницы, зеркальца, подведенные помадой губы казались чуть ли не кощунством. Зато появилось другое…
…Вечером, перед тем как в штабе третьего батальона была получена весть, что дивизия отрезана, Таня Волгина работала в перевязочной. Она очень устала; эта усталость, казалось, все время текла по ее жилам вместе с кровью. Ей всегда хотелось спать; за час сна она согласилась бы отдать половину жизни, но выспаться вволю все как-то не удавалось: то дежурить надо было, то ехать в полк за ранеными, то медсанбат внезапно снимался среди ночи, и надо было грузить на машины имущество… В тот вечер старшая сестра Раиса Сергеевна перевязывала раненых, перед тем как отправлять их в армейский госпиталь. Таня помогала ей, подавала то бинты, то вату, то тазик со спиртом. Под потолком палатки, сквозь закопченное стекло подслеповато брезжил огонек висячей керосиновой лампы. Глаза Тани слипались. Ей казалось, вокруг нее ходят теплые, мягкие, как вата, волны, и стоит ей присесть и склонить голову, как они сразу подхватят ее и, укачивая, понесут в полную неизведанного блаженства тьму.
«И почему я так мало спала дома, — думала Таня, — а ведь можно было, особенно по воскресеньям». И ей вспомнилась чистая домашняя постель, тишина уютной спальни, тумбочка у постели и на ней электрическая лампа с зеленым колпачком, бросавшая свет прямо на подушку, — так, что удобно было почитать перед сном.
— Таня, поддержите руку больного, не опускайте, — сказала Раиса Сергеевна, закладывая в лубки сломанную руку раненого.
Солдат кряхтел, морщился, недружелюбно косился на старшую сестру; уж слишком бесцеремонно обращалась она с его рукой.
— Легче, сестрица, легче! — скрипнул он зубами. — Не кочережка ведь…
Таня осторожно поддерживала вялую, как плеть, руку бойца.
Было слышно, как за палаткой шелестели деревья, тренькали сверчки, где-то далеко лаяли собаки. Пахло сеном и опавшими листьями. Палатки медсанбата стояли в саду, примыкавшем к колхозным дворам громадной, раскинувшейся вдоль леса деревни.