А вечером Алексей, пользуясь коротким затишьем и удивляясь, что все еще жив, сидел в штабном блиндажике и, словно утопая в волнах тяжелой усталости, слушал сипловатый голос капитана Гармаша.
— За невежливость, что так встретил тебя утром, не взыщи, комиссар, — потряхивая черным, свивающимся в кольца чубом, говорил Гармаш. — Видал, что делалось? Где уж тут «позвольте» да «будьте любезны» говорить! Вся эта сладкая мура сейчас не к месту. К тому же знай: я из цыганов, с табором кочевал, «кулика» танцевал за шматок хлеба, до десяти годов голый до пупка бегал, за материну юбку держался, а она ворожила. Вот как… А теперь я — советский офицер и горжусь этим. Фашистских гадов до последнего дыхания буду бить, и ты должен быть мне в этом политическим помощником. — Гармаш покровительственно похлопал Алексея по плечу. — Вижу, мы с тобой сойдемся, комиссар. Держался ты нынче с третьей ротой неплохо…
Так началась для Алексея новая полоса его боевой жизни.
Со свойственной ему энергией он принялся за работу в батальоне. Управлять людьми, воодушевлять и зажигать их он привык еще до войны, на стройке. Правда, теперь обстановка изменилась — была война, опасность, смерть так и косила людей, все находилось в непрерывном движении, каждую минуту над батальоном нависала угроза, долго раздумывать, уговаривать людей, проводить часами совещания, как это делалось на стройке, не было ни времени, ни места. Здесь каждое мероприятие, каждое слово должно было обладать мгновенной ударной силой и действовать безотказно, как оружие в бою.
Алексей начал с того, с чего начинал всякую работу до войны, — со знакомства с людьми. Многих он узнал еще в роте, но теперь перед ним было три роты.
Знакомиться с политруками, парторгами, командирами и солдатами пришлось на ходу, часто во время боя. Коммунистов в батальоне было сначала восемнадцать, потом стало пятнадцать, затем двенадцать; они выбывали из строя почти ежедневно, а новое пополнение пока не приходило.
Свое знакомство с людьми Алексей начал с Саши Мелентьева.
Адъютант батальона, или, как тогда называлась эта должность, начальник штаба, лейтенант Саша Мелентьев был молодой коммунист, недавно принятый в кандидаты из комсомола. До войны он преподавал литературу в средней школе. Всегда задумчивый и деликатный, он не обнаруживал особенной воинской доблести — бледнел при звуке вражеских самолетов, болезненно переживал потери в людях. Было заметно, как он учился владеть собой в опасности и чего это ему стоило. В такие минуты он мог пойти куда угодно, выполнить любой рискованный приказ: огромная внутренняя борьба как бы лишала его внешней чувствительности.
Алексею сразу понравилась душевная мягкость Мелентьева, его скромность и начитанность. Мелентьев до самозабвения любил русскую литературу, при одном упоминании о Пушкине, Толстом, Тургеневе голубые тихие глаза его начинали тепло светиться. В его вещевом мешке, завернутые в чистое полотенце, лежали томик Николая Островского «Как закалялась сталь», растрепанные, зачитанные, в дешевом школьном издании «Евгений Онегин» и одна часть «Войны и мира». Многие стихи и выдержки из любимой прозы он читал наизусть.
По своей всегдашней привычке оценивать людей с первого взгляда (так Алексей оценил когда-то на стройке инженера Самсонова, мастера-мостовика Шматкова, рабочего Никитюка), он и теперь, присмотревшись к людям, нашел в каждом то, что более всего было нужно для того общего дела, о котором говорил комиссар полка.
Так он, кроме Саши Мелентьева, сразу оценил политрука первой роты Трофима Гомонова, угрюмого, неразговорчивого сибиряка с низко нависшими бровями и желтовато-бурыми глазами. Голос у Гомонова был глухой, бубнящий, речь тяжелая, трудная. Но каждое его слово входило в сознание слушателей, как гвоздь в мягкое дерево, и бойцы любили его.
Политрук второй роты Борис Иляшевский, молодой паренек, до войны комсомольский организатор на крупном уральском заводе, ничем особенным не выделялся, и Алексей, изменяя на этот раз себе, не сразу определил его характер. Иляшевский аккуратно читал во взводах сводки Информбюро и газеты. Его беседы текли гладко, как спокойный ручей, бойцы слушали его внимательно, забыв про усталость. Партийная группа у Иляшевского (он же был и парторгом) была сколочена крепче, чем у Гомонова или у политрука третьей роты Григория Сметанки. Несмотря на трудные боевые условия, у Иляшевского и партийный учет был безупречен, и план работы составлен на каждую декаду. Партийные собрания он ухитрялся проводить даже в такое время, когда казалось, невозможно было обменяться и двумя словами. Каждое утро, после длительного ночного марша, он рапортовал Алексею о выполненной работе, о состоянии военного духа в роте и вручал старательно написанное на тетрадном листке политдонесение. По в последние дни соблюдать точность и аккуратность в работе было все труднее. Худой и длинноногий, с огромными, никогда не меняющими строгого выражения светлыми глазами, он сгибался под ударами фронтовых невзгод, как высохший камышовый стебель под ветром, но не сдавался, а, шагая по изрытым дорогам вместе с бойцами, только бледнел и плотнее сжимал тонкие губы. Он был уже два раза легко ранен, но в медсанбат не ходил.
Таковы были силы, на которые Алексею предстояло опереться в боевой жизни.
Но не только на коммунистов рассчитывал он. На примете у него были и беспартийные, обыкновенные солдаты, особенно в прежней его роте, с которыми он успел познакомиться очень близко. Это были пулеметчики: бывший колхозный бригадир Василий Андреевич Копытцов, тот самый, которого он впервые встретил во дворе минского военкомата, человек обстоятельный и осторожный; рядовой боец, смешливый балагур Андрей Шурупов; потом к ним прибавились Иван Дудников и Микола Хижняк и еще многие бойцы и командиры, с которыми накрепко связала Алексея тернистая дорога войны.
13
По всему правобережью Днепра бушевала еще не виданная в этих местах огневая буря. С рассвета и до сумерек дрожала и гудела земля, и лишь ночью ненадолго смолкали орудийные раскаты и было слышно только, как скрипели на большаках и грейдерах обозы, ревели грузовики и танки, устало шагала пехота.
Батальон Гармаша все еще удерживал высоту в стороне от города, заслонявшую подступы к переправе. Стык между вторым и третьим батальонами можно было сравнить с замочной скважиной, в которую противник никак не мог вставить ключа. Но силы батальона иссякали с каждым часом, немцы подтянули танки и артиллерию, и хотя еще не переходили в решительную атаку, все же было видно по всему — ключ вот-вот попадет в отверстие. Третий, самый тяжелый день обороны предмостного укрепления подходил к концу. Вражеские самолеты буравили высотку фугасками до самого вечера.
Алексей во время боя находился в третьей, самой слабой роте старшего лейтенанта Пичугина. Совершенно оглохший, посивевший от пыли, он, пригибаясь и придерживая автомат, пробирался по засыпанным наполовину окопам. Песок хрустел на его зубах. Во рту было сухо и горько. Алексей не пил весь день, воды на высотке не было. Ему казалось, он не сможет выдавить из своей груди ни одного звука. Перед ним вставали неузнаваемые лица бойцов и командиров. Они о чем-то говорили, шевеля пепельными губами, но он плохо слышал их.
Военфельдшер санвзвода Нина Метелина перевязывала в запасном окопчике раненых. Бойцы подравнивали ссыпавшийся бруствер. Тут же лежали тела убитых товарищей. Неглубокие ямки вместо обычных могил торопливо, пользуясь передышкой, рыли для них бойцы позади окопов, в лощине. Все вокруг носило следы недавнего боя. Всюду, впереди и позади рубежа, чернели воронки от мин и снарядов, между ними зияли глубокие, с вывернутыми краями, — от авиабомб. Невдалеке, задрав тупой нос с белым крестом, вздыбился подбитый немецкий танк, правее — другой, совершенно обугленный. Слабый ветерок приносил оттуда терпкий запах горелой краски. Все поле впереди с нескошенной пожелтевшей рожью полегло, будто было вытоптано и выбито громадными стальными копытами. Кое-где оно еще дымилось. Неестественно красный, чуть сплюснутый шар солнца плавал в пыльной мгле над горизонтом. Его тусклый свет казался угнетающе тоскливым.