— Вот тоже насилу уснула. Как только госпиталь развернется на новом месте, мне предстоит поднять ее на ноги. Работа исцеляет… Охать да нежничать теперь вряд ли будет время. А больным астмой иногда помогает перемена климата, обстановки. Самый лучший режим для дыхания — это работа. Так-то, Валентина. Иди спать. Завтра тебе найдется дело.
Валя пошла в палату, прилегла на туго набитый узел, но уснуть долго не могла. Голову давил чайник, ногам, лежавшим на корзине, тоже было больно. Она думала о Викторе, об Александре Михайловне, о страданиях людей, чьи судьбы за такой короткий срок перевернула и безжалостно растоптала война…
Утомленная, она забылась только под утро.
Весь день грузовики и подводы возили на пристань госпитальное имущество. Медицинские сестры, санитары и все эвакуируемые впихивали ящики, узлы, тюки в огромную хлебную баржу, окованную стальными листами. Баржа походила на линейный корабль, с палубы которого сняли все надстройки, трубы и орудийные башни. В ее гудящие, пахнущие зерном и ржавчиной отсеки засовывали горы матрацев, мешки с продовольствием, домашние пожитки эвакуируемых. В отсекая было темно и душно, гомонили голоса, плакали дети. Баржа, казалось, вобрала в себя целый район города; на палубе вплотную сидели на чемоданах и стояли люди.
Баржа отплывала вечером, когда над городом уже кружил германский разведчик.
В самую последнюю минуту на пристань прибежал Юрий. Валя стояла на палубе. Матросы готовились убирать сходни.
Юрий был бледен, губы его дрожали. Через плечо свисал болтающийся на широкой лямке противогаз.
— Я остаюсь в городе. Вместе с начальником дороги, — запыхавшись, проговорил он. — Остаюсь инженером для поручений… Ну, прощай, Валюша…
— До свидания, Юрка… — Валя не могла говорить, слезы душили ее, — Ты разве не можешь уехать с нами?
— Как же? Ведь я все равно, что в армии. Мы уедем последними. Где мать?
— Она в трюме. Это в другом конце. Ей очень плохо.
— Жаль, я не успею ее повидать, — Юрий беспомощно осмотрелся. — Поцелуй ее за меня, Валя. И отца… Еще раз. Я видел его там, на пристани. Он занят какими-то последними распоряжениями. Портовое начальство боится налета, торопится постарее отправить вас. Ну, Валька… — Юрий обнял сестру, поцеловал. — Увидимся теперь не скоро. Передай маме: я буду пока жить в нашей квартире. Пусть не беспокоится.
Загремели сдвигаемые сходни. Юрий стал проталкиваться к борту. Черномазый буксирный пароходик прощально заунывно загудел, натянул стальной трос. Заплескалась зеленая донская волна.
Валя стояла на краю палубы в тесно сдвинувшейся толпе. Все безмолвно прощально махали руками. Слышались всхлипывания.
Берег медленно отходил в сторону Сквозь слезы Валя увидела на гранитном выступе пристани Юрия. Он махал фуражкой, что-то кричал. Она ясно различала его коренастую большеголовую фигуру, в сером пиджачке, с противогазом на левом боку.
Весь город, громоздившийся на высокой горе, отсвечивал в закатных лучах солнца старой потемневшей бронзой. Самые далекие его кварталы тонули в аквамариново-серой дымке. Затуманенный взор Вали перебегал от одного района к другому, как бы стремясь навсегда запечатлеть каждый дом, каждую улицу. Вот белый мраморный фасад театра, вот башня поликлиники, дальше красноватая кирпичная громада Дома Советов, серая колокольня Старого собора…
Город отдалялся с каждой минутой, сливаясь с поднимавшейся от реки холодной мглой.
Баржа давно миновала Зеленый остров, поровнялась с пестрыми окраинными домиками пригорода, а Валя все стояла и смотрела. Повеяло пронизывающим холодом, осенние бурые берега сдвинулись теснее, нависли сумерки, и Валя пошла в железный отсек разыскивать мать…
19
Мощный мотор сердито взвыл, вынося длинный кузов «бьюика» на пригорок. От скатов отваливались липкие, как тесто, ломти чернозема. Осенние дожди превратили грейдер в вязкую, масляно отсвечивающую ленту, и солнце, светившее второй день, не могло ее высушить.
— Останови, — сказал Павел шоферу, когда машина, буксуя и скользя к кювету, в котором еще стояла мутная вода, выползла на ровное место..
Шофер приглушил мотор. Открыв заляпанную грязью дверцу, Павел вылез из машины, снял кубанку. Низкое октябрьское солнце грело скупо. Ощутив чуть уловимую теплоту его лучей, Павел осмотрелся.
По обеим сторонам дороги выстилались всходы озимой пшеницы. Как изумрудные ручейки, текли ее тонкие рядки, теряясь в голубоватой мгле. На отдельных полях она уже сливалась в сплошной светлозеленый полосатый ковер.
— Гляди, Петя, как поднимается озимка, — сказал Павел, обращаясь к шоферу.
Тот сбил на затылок потертую, такую же, как у директора, серую кубанку, и глаза его весело заискрились.
— Растет пшеничка, товарищ директор. Ей и война нипочем. А вспомните, сколько поволновались вы из-за нее.
«Да, поволновался я с ней немало», — про себя согласился директор. Теперь он испытывал ни с чем не сравнимое чувство гордости. Все волнения и трудности озимого сева первой военной осени, проведенного почти одними женскими руками, с сокращенным более чем вдвое тракторным парком, остались позади.
Павел вспомнил, как выходили в поле вновь скомплектованные посевные агрегаты, как на тракторы садились наспех обученные ребятишки, а женщины, выполняя мужскую работу, показывали пример выносливости и мужества, и ему захотелось обнять всех этих людей, ободрить их каким-то особенно теплым словом. Только Теперь Павел начинал понимать все значение той высокой духовной силы, которая в эту трудную годину объединяла людей. И хотя он не любил заниматься «высокими материями», сейчас, при виде густых всходов, он чувствовал, как сердце его переполнялось горделивой радостью.
Это чувство все время владело Павлом. Он сам, да и все в совхозе говорили, что урожай в будущем году, несмотря на войну, должен быть редкостным, только бы зимой не пали на неприкрытую снегом землю леденящие морозы. Война войной, а хлеб оставался хлебом. Его надо было растить, невзирая ни на что, даже если бы снаряды рвались вокруг. Об этом никто не говорил, но так думал всякий.
Павел объехал за день все отделения, и всюду всходы радовали его. Но мысль о том, что немцы подходили к Таганрогу, весь день омрачала его настроение. Он решил во что бы то ни стало привезти отца и мать в совхоз, несмотря на их упрямство и надежду на то, что все обойдется благополучно и враг не дойдет до Ростова.
За ужином Павел обратил внимание на то, что Люся и Боря сидели за столом, уставясь в тарелки, необычно притихшие, будто напуганные чем-то.
— Что случилось? — спросил Павел и положил ложку.
— Ты обедай, — коротко сказала Евфросиния Семеновна и опустила глаза.
— Ты что-то таишь, — недовольно поморщился Павел. — От Виктора письмо? От отца? Об Алексее что-нибудь?
— Бабушка померла, — таким голосом, словно хотел этим обрадовать отца, выпалил шестилетний Боря и, спохватившись, испуганно покосился на мать.
Павел медленно поднялся.
— Где письмо?
Лицо его сразу осунулось, Евфросиния Семеновна легонько шлепнула Борю по губам: «Надо тебе». Вздохнув, подала Павлу конверт.
Письмо было написано карандашом, торопливо и небрежно, словно под быструю диктовку. Читая его, Павел в волнении кусал губы и тяжело, сипло дышал.
Зазвонил телефон. Павел пошел в кабинет, взял трубку Надрываясь, управляющий Петренко кричал что-то о простое трактора, о зяби, но Павел плохо его понимал…
Дороги были плохие, в Ростов Павел приехал только к вечеру и тотчас же помчался на Береговую. Он не узнавал города. Главная улица была забита танками и орудиями, среди них терялись немногие пешеходы. Что-то неуловимое, как запах приближающейся грозы, что можно ощутить только в непосредственной близости к фронту, уже носилось в воздухе.
Павел долго стучал в дверь родного домика, но ему никто не откликался. Взлохмаченный, обрюзгший старик, сосед Волгиных, которого Павел наконец отыскал во дворе, сказал ему, что Прохор Матвеевич не показывается домой уже неделю.