«Вот это и есть теперь мой институт», — с какой-то мучительной грустью и радостью подумала Валя, входя на цыпочках в палату. Свет в ней был притушен, под потолком мерцал единственный матовый колпачок. Раненые спали, и лишь немногие метались и стонали. К ним изредка подходила дежурная сестра, давала воды или лекарства и бесшумно уходила. Валя присела у койки Виктора, и глаза ее сразу же приковались к его лицу.
Виктор спал. Дыхание его было ровным. Валя осторожно взяла его руку, нащупывая пульс. Пульс размеренно-четкий, спокойный. Какое чувство наполняло ее? Жалость? Любовь? Она и сама не знала.
Она близко склонилась к нему, как бы пытаясь угадать, что заставило его пренебречь опасностью и пойти на таран, хотела понять, почему он стал для нее так дорог?
Когда-то он сказал ей о своей любви, и она ответила ему смехом. Помнит ли он об этом? Осталась ли у него хотя бы капля того былого чувства? А вдруг у него ничего не осталось, и он, вспомнив о старой обиде, теперь отвернется от нее? Ну и что же? Ну и пусть! Но где же ее гордость, самолюбие?
Виктор пошевелился, открыл глаза. Взгляд его был спокойным и ясным, повидимому, боли отпустили его.
— Мама ушла? — спросил он, ничуть не удивившись тому, что Валя сидела у его койки.
Она склонилась к нему.
— Она в ординаторской. Спит.
— Оказывается, я уже не так плох, Валя, — зашептал он, тая в уголках губ знакомую мальчишескую улыбку. — Николай Яковлевич сказал: ноги у меня в порядке. Вот только с головой что-то неладное. Кажется, я ушибся, когда упал с парашютом. И подумать только: пуля расколола в ноге маленькую косточку, разорвала какую-то жилу, а сколько хлопот… Но месяц лежать я не согласен, даю честное слово.
— Не говори много, — попросила Валя и, боязливо оглянувшись, прикрыла его губы рукой.
Он ощутил знакомый запах ее шелковистой кожи, прижался к ладони сухими губами. Валя почувствовала, как все, что начало пробуждаться в ней тогда, в январе, и не успело разгореться, теперь вновь стало охватывать ее, только с большей силой.
Он с любопытством смотрел на нее. Да, она стала еще лучше; в ней еще ярче развилось что-то неуловимое, усилившее прелесть и обаяние ее лица, волос, рук, всей фигуры.
В уголках губ Виктора опять появилось мальчишеское озорное выражение. «А помнишь?» — как будто, говорил его взгляд. Но Виктор так и не высказал свою сокровенную мысль, а только спросил:
— Город эвакуируется?
— Эвакуируется.
Лицо его исказилось, словно от боли. Он прошептал:
— А как же госпиталь? Тоже уедет?
— И госпиталь. Только неизвестно куда.
— А ты?
— Я уеду с госпиталем. С тобой…
— Ты — что? — не удержался Виктор: — А как же тот… профессор?
Валя вспыхнула, отвернулась.
— Не говори о нем… — Помолчав, тихо спросила: — Скажи, Витя, ты думал обо мне там? Хоть немножко?
— Мы же условились не думать, Валя… Помнишь?
Глаза его смотрели на нее с ласковой укоризной.
Валя вновь склонилась к его изголовью, тихо сказала:
— Я хочу, чтобы теперь все стало по-другому…
Виктор бережно взял ее руку и приложил к своим губам.
— Мне хочется, чтобы ты исполнила мою маленькую просьбу, — попросил он. — Напиши Тане о нашей встрече. Мне хочется, чтобы именно ты написала.
— Я напишу, — пообещала Валя.
Скрипнула дверь палаты. Вошла старшая сестра, погрозила Вале пальцем и, сделав что-то у постели черноволосого майора, вышла.
— Ты не уходи. Мне хорошо, — прошептал Виктор и закрыл глаза.
14
Трое суток, не выходя из госпиталя, дежурила Александра Михайловна у постели сына, на четвертые ее сменила тетка Анфиса. Прохор Матвеевич отвел жену домой. Александра Михайловна от усталости едва держалась на ногах. Введя ее в нахолодавшие комнаты, Прохор Матвеевич укоризненно вздохнул:
— Эх, мать, совсем не жалеешь ты себя. Что мне с тобой делать?
— А что делать? Ты-то хорошо знаешь, что тебе делать? Погляди-ка на себя, на кого ты стал похож.
Прохор Матвеевич ущипнул давно небритый колючий подбородок, смущенно крякнул; он тоже не особенно жалел себя в эти дни.
Александра Михайловна, как вошла в комнату, села в стариковское кресло, так и осталась сидеть, вытянув на коленях сморщенные желтые руки.
Шаркая ополченскими кирзовыми сапогами, Прохор Матвеевич прошелся по комнате раз, другой и, подойдя к жене, погладил ее вялое плечо.
— Ты посиди, отдохни, мать, а я сбегаю на фабрику. Я вернусь скоро. Ты же знаешь — завтра уходит последний эшелон с оборудованием и людьми. Ты тоже собери для себя на дорогу кое-какие вещички…
Александра Михайловна с недоумением взглянула на мужа.
— Значит, и мне ехать?
— Ничего не поделаешь, мать. Надо. Поедешь к Павлу.
— А ты?
— Ну, и я… Прохор Матвеевич с ожесточением потянул седом ус, подошел к комоду, зачем-то переставил семейные фотографии. — Хотя, мы, кажется, с Ларионычем останемся пока с ополченским полком. Ты, мать, не сомневайся. Ничего страшного не случится. Мне предложили ехать с нашим коллективом, но я подумал — стоит ли? Все-таки дом, квартира. Буду присматривать. Да и кое-кто из наших мебельщиков тут останется. — Прохор Матвеевич отвел в сторону смущенные, что-то утаивающие глаза. — Так ты, мать, того — подготовься.
— Я без тебя никуда не поеду, Проша, — тихо, но твердо сказала Александра Михайловна.
Оставшись одна, она долго сидела не двигаясь. Руки ее в ревматических узлах бессильно лежали на коленях, взгляд был уставлен в одну точку. Стойкая тишина, какая бывает только в опустелых, покинутых жильцами комнатах, казалось, вытекала из всех углов.
«Вот ты и одна, — вот и все кончено», — чудился в этой тишине чей-то беспощадный голос, и по телу Александры Михайловны пробегали холодные мурашки.
Прошел час, другой, Прохор Матвеевич не возвращался. Александра Михайловна продолжала сидеть с окаменелым лицом и остановившимися глазами. Желтый луч солнца, косо пробивавшийся в окно через матерчатые ленты, передвинулся в другой угол, потом незаметно исчез. На дворе вечерело. На улице послышались глухие крики, где-то далеко застучали зенитки, тоненько, чуть слышно задребезжали стекла. «Гость» опять кружил над городом.
Звуки далекой стрельбы вывели Александру Михайловну из оцепенения. Мысль, что ее все покинули, что она осталась одна в этих комнатах и никто никогда к ней не придет, ужаснула ее.
Медленно передвигая бесчувственные ноги, она прошлась по комнатам, зашла в спальню, потом в кабинет Алеши, где-до войны так часто звенел голос Тани. И всюду было пусто, всюду был холод. Сердце Александры Михайловны, казалось, падало в пустоту. Знакомое чувство противной слабости охватило ее.
«Что же делать? Что делать? — спрашивала она себя. — Была семья, и вот — никого».
Она подходила то к окну, то к комоду, на котором были расставлены фотографии, то снова возвращалась в комнату Тани, и с каждым шагом движения ее становились порывистее и слабее.
Присев на диван, она неимоверным усилием воли заставила себя превозмочь слабость, усмирить разбушевавшееся сердце…
Приступ отчаяния проходил… Она вспомнила о Викторе. Мысль о нем, о Тане, Алеше и Павле вернула ей силы. Ведь они живы, они еще вернутся к ней. И она должна жить, жизнь ждет ее впереди. Не может быть, чтобы война продолжалась вечно!
Эх, если бы не больное сердце, она не пала бы духом! Но сердце не возьмешь в руки. От него этот противный страх, это бессилие… Но она не поддастся! Надо же что-то делать, что-то собрать в дорогу. И, конечно, надо ехать к Павлу, только бы не оставаться в этих пустых комнатах.
Оранжевый свет заката уже проник в комнату, стены окрасились в огненный цвет, будто где-то близко за окном бушевал пожар.
Вещи плотнее придвинулись к Александре Михайловне, как бы умоляя взять их с собой… Каждая вещь была частью ее жизни, ее прошлого, ее семьи.
Боясь делать резкие движения, Александра Михайловна собрала фотографии, вынула из ящика письма Алеши, Тани, Виктора, завернула их в платок; достала из-под кровати запыленный чемодан, положила туда сверток с фотографиями, опять почувствовала сердцебиение и, присев на диван, передохнула, задумалась, что еще взять с собой.