— Камни с неба падают! — лаконично пояснял он тем больным, которые спрашивали у него, почему нет прогулки.
Иван Иванович звал себя «Красный Командир», ко можно было слышать его зычный голос, раздававшийся на весь коридор:
— Молодецкий! Перестань стучать в дверь! Красный Командир сказал тебе, что не пойдешь курить — значит не пойдешь! — или:
— Санитар! Позвать Шпиона к Красному Командиру!
Это имелся в виду Федосов, которого он иначе никогда и не называл. Иван Иванович любил вызывать в Залусского и Зайковского, ставить их рядом где-нибудь стенки: высоких, худых, как скелеты, в грязном нижнем белье, и заставлять их петь песни. Они пели ему 40-х годов, а иногда еще и гимн УПА.
Мне приходилось беседовать также со многими медсестрами. Недаром в моем деле появилась запись: «Много контактирует со средним медперсоналом», высокого интеллекта я у них не обнаружил. Политикой они не интересовались. Садистка Стеценко очень любила читать сентиментальные романы. Любовь Алексеевна пыталась «воспитывать» меня:
— Вы слышите по радио концерт? Какие прекрасные русские и украинские песни! А вы хотели бежать в Турцию! Разве турецкие песни лучше?
Настасья Тимофеевна любила рассказывать, как в конце 40-х годов однажды ее подняли с постели украинские националисты и под конвоем повезли в их секретный лагерь — принимать роды у одной женщины, и как потом, тоже под конвоем, ее возили на крестины новорожденного.
Лидия Михайловна задумчиво говорила:
— Вы хорошо работаете в отделении… режим не нарушаете… ничем не больны… Если бы вы убили даже двух человек, как Глобу, например, вас давно бы выписали! А то угораздило же: переход границы! Не знаю, сколько вы просидите здесь… Да и никто не знает!
Глава 42. Политика кнута и пряника
Утром в нашу камеру пришел старший санитар и объявил, что ожидается обход главврача спецбольницы. Он велел всем встать с коек, протереть пыль на них, заправить их по-военному и сесть в ожидании начальства. За ним пришла Лаврентьевна и заменила кое-кому очень грязные рубахи или кальсоны.
После Лаврентьевны камеры проверяли врачи во главе с Бочковской.
Наконец, в сопровождении свиты появилась сама Каткова. Мордастое лицо, квадратный, как у гангстеров, подбородок, хрустящий белоснежный халат…
Ходили слухи, что Каткова вместе с главным терапевтом спецбольницы и отоларингологом спецбольницы в свое время работали в лагере для немецких военнопленных. Полученный опыт в обращении с пленными немцами они теперь с успехом применяли по отношению к русским и украинцам.
С необыкновенной важностью Каткова стала подходить по очереди к больным, сидящим на своих койках, и, выслушав краткий доклад Бочковской, задавала больному какой-нибудь пустяковый вопрос. Подошла она и ко мне.
— А это наш Юрий Александрович Ветохин, — с какой-то непонятной мне улыбкой проговорила Бочковская. — Юрий Александрович больным себя не признает, лечиться не хочет, говорит, что находится он не в больнице, а в концлагере и мы якобы пытаем его. Однако уже прошел курс аминазина, трифтазина, инсулина, серы и мажепти-ла.
— Я знаю о вас все, — отнеслась важно Каткова. — Скажите, как вы перенесли серу?
— Перенес, — ответил я.
— Вы вяжете сетки теперь?
— Да.
— Сколько сеток вы вяжете за день?
— 6 сеток.
— Хорошо-о-о-о.
— Могу я задать вам вопрос?
— Задавайте, — гордо выпрямилась Каткова.
— В июле 1968 года я подал кассационную жалобу. Есть ли на нее ответ?
— О чем жалоба?
— Жалоба состояла из двух пунктов. Первый: я просил назначения новой психиатрической экспертизы, так как я ничем не болен и Институт им. Сербского ошибся, признав меня невменяемым. Второй пункт касался самого суда, который проходил с нарушением норм У ПК УССР.
— У нас больные не жалуются, а лечатся. Выбросьте мысли о жалобах из своей головы! — откровенно враждебно ответила Каткова и отвернувшись от меня, пошла к следующей койке, а за нею и вся свита.
* * *
Я проработал «на табаке» совсем немного, когда меня вызвали на «беседу» в ординаторскую. До сих пор каждая «беседа» с Бочковской означала для меня какие-то новые пытки. И теперь, направляясь в сопровождении санитара в ординаторскую, я думал: «неужели я боюсь ее?» И тут же нашел точную формулировку ответа: «да, боюсь так, как все люди боятся змею, ибо змея — символ коварства. Никогда заранее неизвестно, укусит ли тебя змея и если укусит, то в какое место». В ординаторской Бочковская указала мне на стул и близко заглядывая в глаза сквозь очки в золотой оправе спросила как я себя чувствую.
— Спасибо, хорошо, — ответил я.
— Как работа?
— Ничего, справляюсь.
— Оправились после серы?
— Более-менее.
— Ну, скажите no-совести, Юрий Александрович, ведь помогло вам лечение? Теперь вы можете сказать честно, что раньше были больны, а теперь чувствуете себя лучше?
— Что-то не помню, чтобы я чем-нибудь болел перед серой. Вроде бы ни гриппа, ни ангины у меня не было.
— Вы не изменились, Юрий Александрович, — недовольно откинулась Бочковская на спинку своего стула. — Мы столько для вас сделали…
Подумав с минуту, она уже другим, сухим и официальным тоном спросила:
— Когда вы к нам поступили? Сколько лет вы у нас?
— Я не разделяю на «у вас» и «у них». Для меня, что «вы», что «они» — все едино: советская тюрьма — концлагерь. Вот в советских тюрьмах я могу сказать, сколько нахожусь — 3 года.
— Федосов и в иранской тюрьме был, а никогда не употребляет термина «советская тюрьма», а тем более слова «концлагерь»!
Подождав моего ответа, но не получив его, она продолжала:
— Уж вы бы не поступили, как Федосов! Вы бы не вернулись в Советский Союз, если бы попали за границу. Ни за что!
— Конечно, нет! — откровенно ответил я.
— А как бы вы стали жить за границей, не зная иностранного языка? — вдруг заинтересованно спросила Нина Николаевна.
— Подумаешь, язык! Ленин научился иностранным языкам и жил за границей больше половины жизни. Неужели я не смогу, подобно ему, изучить иностранный язык? — ответил я с вызовом.
Я попал в цель. Бочковская взорвалась от злости.
— То Ленин, а то — вы! Вы не равняйте себя с Лениным! Вы — совсем другое. Между прочим, вы — совсем не тот, каким хотите себя нам представить. Вы хотите представить себя «невинной жертвой», этаким… ягненочком. Но вы— далеко не ягненочек. Вы — матерый… матерый антикоммунист. Ненависть к коммунизму так и прет из вас, даже помимо вашей воли. Здесь в отделении нет другого больного, кого бы я могла сравнить с вами. На этот раз вы сказали правду: если бы вы попали за границу, то никакая ностальгия не смогла бы принудить вас вернуться назад!
Перед тем, как отпустить меня, Бочковская сообщила:
— Сегодня будет работать очередная комиссия. В списке есть и ваша фамилия тоже. Можете высказать комиссии свои претензии.
После обеда мне и некоторым другим больным велели переодеться в чистые пижамы, которые имелись у Лаврентьевны специально для торжественных случаев: для комиссий и для свиданий.
Всех нас, около 10 человек, построили в коридоре недалеко от ординаторской. Минут через 30 открылась наружная дверь и еле переставляя ноги, ведомый под руки: с одной стороны Катковой, а с другой стороны — главной медсестрой больницы, вошел плюгавый немощный старикашка в мятом неопрятном костюме. Это был председатель комиссии по выписке больных из спецбольницы, профессор Шостакович.
После прихода Шостаковича в ординаторскую 9-го отделения спешно стали сходиться члены комиссии. Некоторое время они совещались и потом стали вызывать больных. Вызывала старшая медсестра, а сопровождал больных Бугор.
Когда она объявила мою фамилию, то Бугор сделал мне знак рукой и открыл дверь в ординаторскую. Я вошел туда и поздоровался. Мне никто не ответил. Я осмотрелся. Слева, за сдвинутыми письменными столами сидели Каткова, врачи 9-го отделения и врачи — члены комиссии. Шостакович неловко, как ворона на шесте, сидел один за столиком у окна. Перед ним стояли блюдце с куском торта, стакан чаю и пепельница, битком набитая выкуренными сигаретами. Он и теперь держал в руке дымящуюся сигарету, пепел с которой падал на торт. Близко перед столом Шостаковича стоила табуретка.