— Ну, как вам понравился наш тест? Вы, ведь, кибернетик и ваше мнение нам очень интересно знать! — спросила женщина, когда я кончил умножать.
— Тест не доработан, — как мог мягко высказал я свое мнение. — Во-первых, ваша лихорадочная работа с секундомером имеет мало общего с принципами механизации процессов диагностики с помощью тестов. Во-вторых, у вас нет никакой возможности быстро проверить, правильно я произвел умножение или нет.
— Это для нас не имеет значения, — обиженно ответила «соавтор» и велела санитарке увести меня в палату.
Позднее я догадался, что главным автором этого глупого теста наверняка был сам профессор Лунц. Это на него так похоже! Хотя, этот тест мог быть не только «глупым», но и провокационным. Не исключено, что естественное и нормальное уставание при производстве умножения врачи могли интерпретировать как психическую патологию в тех случаях, когда по политическим причинам человека следовало признать невменяемым.
Глава 29. Первая комиссия
На другой день после всех этих тестов и анализов меня вызвали на комиссию. Я играл с Завадским в шахматы, когда в палату заглянула старшая сестра и позвала меня:
— Юрий Александрович! На минуточку!
Старшая медсестра привела меня в большую комнату, где стоял длинный стол, а за столом сидели Лунц, Сопляк и одна из женщин-врачей, входящих обычно в свиту Лунца.
Лунц предложил мне сесть за этот же стол и стал задавать вопросы. Все они касались моего преступления. Я объяснил комиссии цель и способ моего выхода в море точно так, как говорил на следствии в КГБ. Вопросы и реплики членов комиссии были настолько серые, что я не запомнил ни одной из них. Казалось, что комиссия шла не на «полном серьезе».
После комиссии у меня появилось тревожное чувство. Я опасался, что эта первая комиссия — лишь формальность, после которой я останусь в институте еще минимум на месяц. Скоро мои опасения оправдались полностью. На обходе Сопляк сказал, что я оставлен до следующей комиссии. На это я возразил, что Уголовно-Про-цессуальный кодекс ограничивает срок экспертизы одним месяцем и в знак протеста объявил голодовку. Голодовку я держал три дня. На четвертый день меня предупредили, что если я не прекращу голодовку, то меня будут кормить насильно через шланг. О таком виде кормления я раньше ничего не слышал, но Белов и Завадский, оба находившиеся в заключении уже не в первый раз, подтвердили, что такое кормление тюремщики действительно применяют.
— Раздерут вам шлангом внутренности — потом будете всю жизнь язвой желудка мучиться! — заметил Белов.
Я понял, что голодовка, о которой ничего не знают за стенами тюрьмы, в СССР — не метод борьбы. Когда позднее меня вызвал Сопляк и стал уговаривать прекратить голодовку, предлагая выполнить кое-какие требования, я согласился. Я согласился находиться на экспертизе еще месяц, но не более. Администрация в свою очередь, обещала добиться присылки оставшихся у следователя моих денег, а также — зимних вещей из моей ленинградской комнаты.
Когда я вернулся в палату, ушлые бабки сразу накормили меня. За три дня я очень ослабел и стал практически неработоспособным, зато приобрел опыт. Этот опыт заполнил пробел в моем познании самого себя. Раньше я не знал, сколько дней мой организм смог бы сохранять работоспособность тела без питания, не жизнь, а именно работоспособность. Голодание было возможно в условиях моего будущего побега и я должен был знать, какое время я смог бы продолжать свой побег без пищи. Теперь я этот срок знал.
Еще одна цель была у моей голодовки: посредством поста укрепить свой дух. Этой цели я достиг. Мой дух окреп, хотя тело и ослабело.
* * *
Удовлетворить мое требование насчет пересылки денег администрации института было нетрудно. Вскоре Сопляк сообщил мне, что мои деньги пришли и я могу заказать на них продукты. Я попросил медсестру купить на них масла и колбасы. За завтраком я угостил моих друзей по несчастью.
Особенно мне хотелось подкормить Ниязы Дедабаша, потому что он был страшно худой. Когда Дедабаш раздевался, то скорее походил на скелет, чем на живого человека. Я сам много голодал и видел других голодающих, но никогда раньше не замечал на плечах у очень худого человека оголенных ключиц. У Дедабаша же они выделялись особенно. Я спрашивал у него, почему он такой худой, но никакого удовлетворительного ответа не получил. Наверное, он сидел в карцере, но рассказывать об этом не хотел. Ниязы Дедабаш называл себя крестьянином. Три года назад он нелегально перешел советскую границу, чтобы «поступить учиться в СССР». Его поймали, отдали под суд и дали 8 лет за «шпионаж». Он сидел в Потьме, в отделении для иностранцев, и все эти годы делал там шахматные фигурки. Когда прошло 3 года, Ниязы была предложена свобода. «Мы переквалифицируем ваше преступление по статье „обыкновенный переход границы“ (до трех лет), а вы — примите советское гражданство!» — предложил ему тюремный начальник. Ниязы отверг это предложение. Тогда его направили в институт имени Сербского. В институте он вел себя осторожно: хотя он знал русский язык достаточно для того, чтобы читать русские книги и беседовать с нами на любые темы, однако, политики он не касался и с врачами разговаривать по-русски отказывался, требуя переводчика. Мне было приятно, что ему особенно нравились произведения Писемского — одного из моих любимых авторов. Легенда, которую рассказал нам Дедабаш, казалась мне мало достоверной. Вряд ли он был простым крестьянином. Даже после тюрьмы и голодовки он был все еще очень красив собою и имел привычки интеллигентного человека. Однако, Завадский защищал его версию, утверждая, что на Западе любой крестьянин выглядит как интеллигентный человек. Кем бы Дедабаш ни был на самом деле, для меня не важно. Важно то, что мы с ним были в одинаковых условиях, то есть, были друзьями по несчастью, а также то, что мы одинаково смотрели на многие вещи (недаром мы любили одного и того же писателя), хотя принадлежали к разным народам и разным религиям.
Глава 30. Вторая комиссия
Завадского тоже вызывали на комиссию и оставили еще на месяц. Так же поступили и с Беловым. На обходе Завадский попросил Лунца поменять ему лечащего врача (того же самого Сопляка):
— Альберт Александрович исходит из того, что я — психически больной и только ищет предлога, чтобы официально обвинить меня в этом. Дайте мне объективного врача! — сказал он.
— Не беспокойтесь! — внушительно ответил Лунц.
— Решение о вашей вменяемости будет принимать не Альберт Александрович, а — комиссия. Между прочим, не хотите ли вы помочь комиссии принять правильное решение? Я предлагаю вам, пользуясь свободным временем, написать какой-нибудь маленький рассказ и показать его нам.
К моему удивлению Завадский согласился. Ему дали бумагу, карандаш, и некоторое время Завадский корпел над своим сочинением. Наконец, он объявил нам, что рассказ закончен. Меня Завадский попросил переписать рассказ крупным, разборчивым почерком, а Белов вызвался сделать к рассказу иллюстрации. Переписывая рассказ, который был сделан специально на потребу коммунистам, я от души смеялся над его содержанием. Рассказ был военный и его участники делились на ходульных «красных героев» и фашистов — стопроцентных негодяев и трусов. Последним определением Завадский перещеголял даже профессиональных советских антифашистов. Не менее насмешливо отнесся к рассказу и Белов. Каково было наше удивление, когда мы услышали от возмущенного автора, что «он и на самом деле так думает и просит прекратить наши шутки, а то он обидится».
— Вас не удивляет тот факт, что среди наших палачей все до одного антифашисты? — возразил я Завадскому.
— Казалось бы, если ваш тезис верен, то они все должны быть не палачами, а — хорошими, гуманными людьми: ведь, они ненавидят фашизм якобы за его антигуманность!? Однако, до тех бесчеловечных преступлений, что совершают коммунистические антифашисты — до психиатрических концлагерей, куда хотят упрятать нас с вами, никогда не додумались ни немецкие, ни итальянские фашисты. Поэтому я считаю, что от воинствующего антифашиста до коммуниста — только один шаг! А Белов добавил: