Мама медленно кивала и смотрела куда-то мимо всех.
Много дней была она хмурой и молчаливой, задумывалась и вздыхала глубоко-глубоко.
Караулим бахчу
Колхоз посеял дыни во впадине Джиннли́-Ой — Чёртовой низине. В середине июня на плетях появились завязи.
Понадобился сторож — караулить бахчу, но никто в селе не хотел за это браться.
О Чёртовой низине ходили дурные слухи. Будто бы, едва солнце достигнет зенита, появляется в том месте красавица с недобрыми глазами, вся обвешанная украшениями… А тёмными ночами виден там странный огонь… Говорили что-то ещё, я не запомнила. Вот женщины и боялись.
Немногие мужчины, оставшиеся в колхозе» были заняты на работе поважнее, чем охрана арбузов и дынь. В конце концов сторожить бахчу согласилась мама. Её тяготило вынужденное безделье — ослабев после родов и смерти братишки, она не могла работать в поле. К тому же у нас кончилась мука.
Колхоз выдавал пшеницу каждый день. Отправляешься с утра на работу, а вечером получаешь то, что причитается тебе за сделанное. Мама в поле ходить не могла, ей был прямой смысл ехать в Джиннли-Ой: так сказал бригадир, который пришёл уговаривать.
Решилась она не сразу. Целый вечер советовалась с женщинами, ехать нам или нет. Огульбостан-эдже, жена деда Ходжамурада, помню, сказала:
— Насчёт джиннов и прочего — всё это выдумки бездельников. Однако ты молода ещё, не испугалась бы, хоть сердце у тебя и стойкое.
А бабушка Садап говорит:
— Мой совет — соглашайся. Всё сущее боится человека. Поешь там арбузов, дынь, здоровье поправишь. Если уж очень страшно станет, я приеду к тебе в товарищи.
В Джиннли-Ой мы выбрались к вечеру.
На холмике — чтобы всю бахчу видеть — стоял шалаш. Мама сразу же принялась устраиваться в шалаше: постелила кошму, сложила в глубине одеяла, на них подушки бросила, а у входа разместила всякую утварь: каза́н, деревянную миску, ложки, пиалушки, чайник. Потом взяла ведро и пошла за водой.
Недалеко от шалаша, у подножия холмика, пролегал старый арык, заросший колючкой и всякими травами. За арыком были развалины. Давным-давно здесь жил какой-то именитый аху́н — наставник в мусульманской духовной школе — медресе́. Теперь мечеть, школа при ней и кельи учеников обветшали, стали рушиться.
Там, где кончались развалины, начинались песчаные барханы. На противоположном краю бахчи был ещё один арык, широкий и глубокий, а над ним камыш. Оттуда к бахче вела канавка — для полива.
Не успело солнце спрятаться, появились комары. Целые тучи комаров. Они вились вокруг нас с противным тоненьким зуденьем и кусали, кусали, кусали. Я била себя по ногам и рукам, вертелась, тянула платье, стараясь прикрыть им ноги, — ничего не помогало. Комары жалили, и на месте укуса вздувался волдырь. Я бы заревела, да совестно было перед мамой и Нуртэч. «Вот бабушка Садап говорила, что все сущее боится человека, а комары нас не боятся», — думала я с обидой.
Тем временем мама притащила откуда-то ведро овечьего помета, разложила его кучками и подожгла. Дыма комары боялись — сразу же оставили нас в покое, но и нам самим стало нечем дышать. Чихая и кашляя, Нуртэч спросила, почему здесь столько комаров, дома-то их почти нет.
— Возле воды и в камышовых зарослях комаров всегда много, — сказала мама. — Когда станет жарче, комары пропадут.
И то хорошо.
Боясь, как бы от укусов не появились болячки, мама смазала нам руки и ноги керосином. Не помню, как мы с Нуртэч заснули в шалаше. Сквозь сон я слышала, что мама несколько раз вставала и подбрасывала в огонь овечьи катышки.
На следующий день я проснулась поздно, солнце было уже высоко. Мама и Нуртэч сидели у входа в шалаш и пили чай.
— А мне, а мне? — хриплым спросонья голосов закричала я.
Они засмеялись.
После чая мама повела нас по бахче. На одних плетях были только усики, на других желтые цветки, а кое-где и завязи мохнатенькие появились. Увидев, что есть продырявленные листочки, а некоторые и вовсе объедены, мама нахмурилась.
— Черепахи, негодницы! — сказала она. — А вот это, — и показала листок в дырочках, — бахчевые коровки пасутся, чтоб у них корень у всех выгорел?
Мы с Нуртэч принялись разглядывать дырявые листочки и на одном из них обнаружили двух маленьких жучков, желтых с чёрными точками. Они сидели и лакомились.
— Эти могут все превратить в труху, — сказала мама и раздавила букашек. — Чтоб у них корень выгорел! — повторила она.
Потом мы увидели сразу трёх черепах.
— Ну скажи, как у дыни врагов много!..
Не спеша обошли мы бахчу. Зоркий мамин глаз всё приметил. Вернувшись к шалашу, она дала нам по бутылке, налив в каждую воды, и сказала, чтобы мы ходили по грядкам, внимательно осматривали плети и всех букашек, каких найдём, кидали в бутылки. Сама она замесила глину и соорудила два очага, потом набрала хворосту и обед сварила. А мы с Нуртэч ползали по грядкам и ловили зловредных бахчевых коровок.
Букашки отчаянно барахтались, попав в воду, и мне было жаль их. Но рядом, вполголоса напевая, проворно работала Нуртэч: её бутылка быстро наполнялась. Мне ничего не оставалось, как следовать примеру сестры. Я ожесточила своё сердце, вспоминая мамины слова: «Эти могут всё превратить в труху».
Бахча была обширной, букашек видимо-невидимо, работы нам хватило на много дней.
С черепахами мама управлялась сама. Не знаю, как Нуртэч, а я их здорово боялась первое время…
На бахче был определённый порядок. Ближе к воде, по берегу канавы, вились тыквы — они самые влаголюбивые. Вдоль поливных борозд стлались арбузные плети. Дыни росли вперемежку с фасолью и кукурузой. Пока мы собирали букашек, мама расправляла плети, рыхлила землю, вырубала на грядках колючку.
В полдень становилось нестерпимо жарко. Воздух начинал дрожать и струиться от зноя — словно прозрачные дымки поднимаются тут и там. Мама уходила в шалаш пить полдневный чай, а мы с Нуртэч бежали к арыку купаться.
Одежонку стаскивали на ходу и с разбегу бултых в воду.
Вода расколышется от нашей возни так, что волны через голову переплёскиваются. Если воды в арыке много, то мне как раз по горло, если поменьше — до плеч.
Мы барахтались, пока не посинеем. Замёрзшие, ложились на горячий песок. Но только обсохнешь — и снова жарко. Тогда опять в воду. В конце концов в голове зашумит и во всём теле слабость появится.
— Хватит, — скажет Нуртэч.
Песчаная дорожка от арыка к шалашу раскалится, словно медная. Мы старались как можно дальше пробежать по ней, пока ноги ещё мокрые, потом ковыляли на пятках или ставили ступни боком.
В шалаше первым делом хватались за скатёрку, в которой завернут хлеб. Солнце к этому времени давно уж минует зенит, мама выпьет свой третий чай, зной станет умеренней. Пора снова идти на бахчу ловить букашек.
Поначалу я сильно тосковала. Так хотелось повидаться, поиграть со своими подружками. Несколько раз на дню приставала к маме:
— Ну давай вернёмся домой.
Но стоило мне захныкать, как Нуртэч толкнёт меня в бок и шепнёт укоризненно:
— А кто обещал не надоедать маме? Называется — дочь фронтовика!
Я считала свою сестру очень умной, всё знающей, почти как мама. Может, потому, что мама привыкла обо всём с ней советоваться. Других-то советчиков на бахче у неё не было. Так или иначе, но я решила — хоть помру от скуки, но домой проситься больше не буду.
Миновало полмесяца. Мама отправилась в село жать пшеницу на нашем участке. Уходя, она крепко-накрепко наказала Нуртэч меня не обижать, от шалаша далеко не отходить, гнать скотину, если забредёт на бахчу, воров не пускать, кричать им: «Сейчас маму позову!»
Вредных букашек мы уже переловили и стали посвободнее. У Нуртэч, правда, появилась обязанность ходить за водой и кипятить чай, но и ей хватало времени для забав.
У арыка росли серебристые кустики с мелкими кремовыми цветами (чего только не росло возле нашего арыка!). Мама говорила с почтением — лекарство от ста болезней. Но не этим прельщали нас скромные кустики: после цветов появлялись на них зелёные шарики, похожие на ягоды, — семена. Я даже пыталась их отведать — Нуртэч не дала. Из шариков, нанизывая их на нитку, мы делали бусы, каждый день новые, — не лень было! — и считали, что они ничуть не менее красивы, чем настоящие.