Литмир - Электронная Библиотека

Помнится, когда мы расстались с ней в первый раз, только благодаря этой самой идее тотальности я тогда и выкарабкался. Она все так представила, когда уходила, будто разрыв пойдет нам во благо, впрочем, может, она и правда так считала. Сердцем я чувствовал, что она хочет от меня освободиться, но был слишком труслив, чтобы это признать. Но когда я осознал, что она может без меня обойтись – даже недолго, – правда, от которой я изо всех сил открещивался, стала бешеным темпом заполнять все мое существо. Это было самое мучительное из всего, что мне довелось испытать, и в то же время – как бальзам на душу. Когда я полностью опустошился, когда чувство одиночества достигло такой остроты, что острее было уже просто некуда, я вдруг понял, что, если продолжать жить, эта невыносимая правда должна вылиться в нечто более глобальное, нежели остов личной трагедии. Я понял, что сделал едва заметный рывок в иное царство – царство, сотканное из более прочного, более эластичного волокна, царство, разрушить которое бессильна даже самая страшная правда. Я уселся писать ей письмо о том, как скверно мне становится при мысли ее потерять, и о том, что я решил взяться за книгу о ней – книгу, которая ее обессмертит. Это будет такая книга, писал я, какой еще никто в жизни не видывал. В исступлении я молол отчаянный вздор, перескакивая с одного предмета на другой, как вдруг в самый разгар этого бреда я оторвался от письма, задумавшись о том, почему же это я так счастлив.

Проходя мимо танцзала и вновь возвращаясь мыслями к этой книге, я вдруг неожиданно для себя понял, что наша жизнь подошла к концу: я понял, что книга, которую я затеял, – это не что иное, как могила, где я похороню ее, а заодно и себя – того себя, что ей принадлежал. Это было какое-то время назад, и с тех самых пор я все пытаюсь ее дописать. Почему же это так сложно? Почему? Да все потому, что мне невыносима идея конца.

* * *

Правда кроется в признании конца – безжалостного и беспощадного. Мы вольны либо признать правду и принять ее, либо отказаться ее признавать, а значит, и не умирать, и не возрождаться. Таким манером можно жить вечно – жизнью со знаком «минус», столь же цельной и полной – или рассеянной и фрагментарной, – как атом. И если по этой дорожке зайти слишком далеко, то даже эта атомарная вечность может породить «ничто», и сама вселенная разлетится вдребезги.

Вот уже сколько лет пытаюсь я рассказать эту историю и каждый раз, начиная, иду другим путем. Я как естествоиспытатель, который, задумав отправиться в кругосветное путешествие, не счел необходимым обзавестись хотя бы компасом. Более того, из-за столь длительного вынашивания в голове сама история стала приобретать сходство с огромным, отлично укрепленным городом, а я, тот, кто все вынашивает ее и вынашивает, нахожусь вне этого города – странник, который, подступая то к одним воротам, то к другим, слишком обессилел, чтобы в них войти. Вот и со мной – как с этим странником: город, в котором сосредоточена моя история, постоянно от меня ускользает. Постоянно стоит перед глазами и тем не менее остается недосягаемым – этакая призрачная цитадель, зависшая в облаках. Из-за высоких, снабженных бойницами зубчатых стен взмывают стаи огромных белоснежных гусей и ровным правильным клином устремляются вниз. Кончиками своих иссиня-белых крыльев они смахивают видения, что застят мне панораму моей жизни. Ноги у меня заплетаются, и не успеваю я найти опору, как снова теряю ориентацию. Я бреду наобум, пытаясь нащупать надежную твердыню, откуда бы я мог держать под контролем ход моей жизни, но позади себя я вижу лишь паутину крестикообразных следов – суматошный, хаотичный бег по кругу, спазматический гамбит цыпленка, которому только что отрубили голову.

Сколько бы я ни пытался объяснить себе тот странный характер, что приняла моя жизнь, лишь только я, так сказать, добираюсь до первопричины, я неизбежно вспоминаю о девушке, которая была моей первой любовью. Мне кажется, что все упирается в эти несложившиеся отношения. Странные это были отношения – с оттенком мазохизма, в них было много смешного и в то же время трагического. Вроде бы я даже имел удовольствие два-три раза ее поцеловать, – такого рода поцелуи предназначаются божеству. Вроде бы мы даже несколько раз оставались наедине. Конечно же, ей и в голову не приходило, что больше года я каждый вечер прогуливался у нее под окнами в надежде хотя бы мельком увидеть ее силуэт. Каждый вечер после обеда я поднимался из-за стола и самой длинной дорогой шел к ее дому. В те моменты, когда я подходил, она никогда не появлялась в окне, а я никогда не отваживался постоять возле дома подольше и подождать. Похожу, похожу взад-вперед, да так и уйду несолоно хлебавши. И почему только я ей не написал? Почему ни разу к ней не поднялся? Помню, как-то я собрался с духом и пригласил ее в театр. Я встретил ее возле дома с букетиком фиалок – это был первый и последний раз, когда я покупал женщине цветы. Когда мы выходили из театра, букетик выпал у нее из-за корсажа, и я от смущения на него наступил. Я умолял ее забыть о цветах, но она решительно бросилась их подбирать. Я был занят размышлениями о том, как я неловок, и лишь впоследствии, спустя какое-то время, вспомнил ту улыбку, что она мне подарила, приседая подобрать фиалки.

Это было полное фиаско. В итоге я сбежал. Если правда, бежал-то я совсем от другой женщины, но за день до отъезда из города я решил встретиться с ней еще раз. Была середина дня; она вышла на улицу со мной поговорить, и мы уединились в маленьком, обнесенном оградой внутреннем дворике. Она уже была помолвлена с другим мужчиной и всем своим видом давала мне понять, как она счастлива, однако, как слеп я ни был, я все же заметил, что не так уж она и счастлива, как старалась казаться. Скажи я ей хоть слово, я уверен, она бы тут же бросила того парня; может, она бы даже уехала со мной. Я же предпочел себя наказать. Я небрежно бросил ей: «Прощай» – и тупо зашагал по улице. На следующее утро я отбыл на Побережье, полный решимости начать новую жизнь.

Новая жизнь тоже обернулась полным фиаско. Конец мне пришел на ранчо в Чула-Виста: я чувствовал себя несчастнейшим из всех когда-либо ступавших по земле людей. Вот девушка, которую я любил, а вот – другая женщина, по отношению к которой я испытывал лишь глубочайшую жалость. Я жил с ней два года – с той, другой, женщиной, но они показались мне целой жизнью. Мне был двадцать один, а ей около тридцати шести. Всякий раз, как я на нее смотрел, в уме я подсчитывал: когда мне будет тридцать, ей будет сорок пять, мне сорок, ей – пятьдесят пять, мне пятьдесят, ей – шестьдесят пять. Под глазами у нее уже наметились тоненькие морщинки – мимические морщинки, от смеха, но все же морщинки. Когда я ее целовал, количество их увеличивалось стократ. Смеялась она часто и от души, но глаза всегда оставались печальными, безумно печальными. Глаза армянки. Ее волосы, когда-то рыжие, теперь были пергидрольно-белые. В остальном она была само совершенство: Венера душой, Венера телом, верная, любящая, благодарная – именно такая, какой и должна быть женщина, – кроме пятнадцати лет разницы в возрасте. То, что она была старше на пятнадцать лет, сводило меня с ума. Когда мы ходили куда-нибудь вместе, я думал лишь об одном: как мы будем смотреться через десять лет? Или же: сколько лет можно ей дать на вид сейчас? Достаточно ли взрослым выгляжу я на ее фоне? Как только мы возвращались домой, все становилось на свои места. Поднимаясь по лестнице, я уже запускал пальцы ей в промежность, отчего она обычно тихо ржала как лошадь. Если ее сын, который был чуть ли не моего возраста, засыпал до нашего прихода, мы закрывали двери и запирались в кухне. Она укладывалась на узкий кухонный стол, и там я ей вдевал. Это было восхитительно. Но что делало нашу возню еще восхитительнее, так это то, что каждый раз при завершении я твердил себе: «Все, это в последний раз… завтра я положу этому конец!» И потом, поскольку она работала дворничихой, я спускался в подвал и выкатывал за нее бочки с золой. Поутру, когда сын уходил на службу, я взбирался на крышу и сушил матрац. И у нее, и у сына был туберкулез… Иногда обходилось без настольных баталий. Временами вся эта безысходность брала меня за горло, и тогда я одевался и выходил прогуляться. Случалось, я забывал вернуться. И тогда чувствовал себя еще более несчастным, чем обычно, потому что знал, что она будет меня ждать… да еще эти огромные печальные глаза. Я возвращался к ней с чувством человека, вынужденного исполнять некий священный долг. Я ложился в постель и предоставлял ей себя ласкать, я изучал морщинки у нее под глазами и рыжеющие корни отрастающих волос. Лежа так, я почти всегда думал о той, другой, которую я любил: интересно, она тоже сейчас занимается этим делом, или… О, эти долгие прогулки, что я совершал триста шестьдесят пять дней в году! – мысленно я совершал их снова и снова, лежа рядом с другой женщиной. Сколько раз я заново переживал эти прогулки! Эти улицы – самые унылые, самые мрачные, самые уродливые на свете. Мучительно страдая, я вновь и вновь оживлял в памяти и эти прогулки, и эти улицы, и эти рухнувшие надежды. Окно-то здесь, но нет в нем Мелисанды; и сад на месте, только смылась позолота. Пройдусь вперед, назад – в окне все так же пусто. Взошла вечерняя звезда, зависла низко; является Тристан, за ним Фиделио, а вот и Оберон. Заливается лаем гидроголовый пес, и, хотя поблизости нет болот, мне отовсюду слышится кваканье лягушек. Все те же дома, все те же магистрали, все то же все. Прячась в складках тяжелой портьеры, ждет она, что я мимо пройду; занимается чем-то по дому… но нет ее, все нет, и нет, и нет. Это что – монументальная опера или шарманка? Это Амато, надрывающий свои золотые легкие; это Рубайят, это гора Эверест, это безлунная ночь, это предрассветные всхлипы, это уверяющий мальчик, это Кот в сапогах, это Мауна-Лоа, это лисица или каракуль, это нематериально и вневременно, это не имеет конца и начинается снова и снова – под сердцем, за гортанью, в подошвах ног… ну почему бы хоть раз, хоть один только раз, Христа ради, хоть бы тень или шорох портьеры, или вздоха паро́к на стекле, хоть что-нибудь, пусть даже ложь, – только бы прекратилась боль, только бы прекратились хождения взад и вперед… Иду домой. Все те же дома, все те же фонари, все то же все. Я миную собственный дом, миную кладбище, миную газовые цистерны, миную гаражи, миную пруд и выхожу во чисто поле. Я сажусь у дороги и рыдаю, уронив голову на колени. Вот горе-то луковое: не могу даже как следует напрячь сердце – так, чтобы лопнули жилы. Я бы рад был задохнуться от горя, но вместо этого я родил утес.

76
{"b":"19806","o":1}