Я прекрасно знал, что он имел в виду. Макгрегор был одним из самых старых моих друзей и одним из самых отъявленных скандалистов на свете. Упрямый – не то слово! Просто быдло какое-то – шотландская порода: упрется рогом – и хоть кол на голове теши. А папаша его еще и похлеще. То-то зрелище было, когда они оба срывались с цепи и кидались друг на друга. Папаша от ярости так и отплясывал – положительно отплясывал. Если же между ними встревала мамаша, ей непременно доставалось кулаком в глаз. Макгрегора периодически выгоняли из дому. Уходил он со всем своим скарбом, включая мебель, а также и пианино. Через месяц-другой он возвращался в лоно семьи, потому что дома у него всегда был кредит. Потом он снова заявлялся домой пьяный и, мало того, приводил на ночь невесть где приблудившуюся дамочку, и тогда разгоралась очередная свара. Домашние как-то не особенно возражали против того, что он водил девок, но когда очередная фря заказывала его матери принести им завтрак в постель – это уже ни в какие ворота не лезло. Но если мать принималась его отчитывать, он затыкал ее словами: «Что ты пытаешься мне доказать? Да ты бы так и осталась в девках, если б тебя не обрюхатили!» Мамаша, всплеснув руками, начинала причитать: «Ну, сынок, ну удружил! Что же это за сын такой, Господи! Да за что же мне такое наказание!» На что он бросал: «Ладно, полноте! Просто ты грымза старая!» Чаще всего на помощь приходила сестра и все улаживала. «Ей-богу, Уолли, – говорила она, – мне нет никакого дела до твоих проделок, но неужели нельзя повежливее обращаться с матерью?» Засим Макгрегор усаживал ее на кровать и давай улещивать, пока она не соглашалась принести завтрак. Зачастую он вынужден был справиться у сожительницы, как ее зовут, чтобы представить сестре. «Она неплохая девчушка, – говорил он, кивая на сестру. – Единственный порядочный человек в семье… Знаешь, сестренка, притащи-ка нам какой-нибудь жратвы, ладно? Чего-нибудь поаппетитнее – яичницу с беконом, что ли, как ты на это смотришь? Да, не знаешь, где там папаша? Как у него сегодня настроение? Я хотел бы занять у него пару баксов. Попытайся у него выклянчить, хорошо? А я соображу что-нибудь миленькое тебе к Рождеству». И тут, словно считая вопрос решенным, он откидывал покрывала и выставлял на всеобщее обозрение лежащую рядом кралю. «Полюбуйся, сестренка, – разве она не прекрасна? Взгляни на эту ножку! Кстати, тебе и самой пора бы завести мужика… уж слишком ты костлявая. Вот Патси – держу пари, ей мужиков уговаривать не приходится, а, Патси?» – и с этими словами отвешивал Патси звонкий шлепок ниже талии. «Ну пошла, сестренка, кофе хочу… да, не забудь: бекон должен быть поджаристый! И чтоб не какой-нибудь там занюханный магазинный… давай по высшему разряду. И поживее там!»
За что я его любил, так это за его слабости: как и все мужчины с натренированной силой воли, в душе он был абсолютно бесхребетным. Чего только он не натворил – по слабости. Он всегда был крайне занят, хотя на самом деле буквально ничего не делал. Вечно что-то зубрил, вечно оттачивал свой ум. Возьмет, например, полный энциклопедический словарь и, вырывая по странице в день, добросовестно штудирует ее по пути на службу и обратно. Он изобиловал фактами, и чем нелепее и абсурднее были факты, тем с большим наслаждением он ими оперировал. Казалось, он твердо решил доказать всем и каждому, что жизнь – это фарс, который не стоит игры, что одно перечеркивает другое, ну и так далее. Вырос он в Северной части, не так далеко от квартала, где прошло мое детство. Он тоже во многом был детищем нашего района, и это одна из причин, почему я его люблю. Взять хотя бы его манеру говорить – как-то краешком рта, например… или тот бандитский вид, который он на себя напускал при разговоре с полицейским… а манера плевать сквозь зубы, а специфические бранные словечки, которыми он щедро пересыпал свою речь… а его сентиментальность, узость кругозора и страсть покатать шары, побросать кости… способность продержаться целую ночь, болтая небылицы… его презрение к богачам, панибратство с властями, живой интерес ко всяким ненужным вещам… почтение к учености… а мистический восторг перед танцзалами, салунами и бурлеском… а его постоянные разговоры о том, что надо обязательно повидать мир, и при этом – никаких поползновений двинуться с места… а его способность производить в кумиры первого встречного – только потому, что ему показалось, что тот «с огоньком»… – тысячи тысяч подобных странностей и штрихов внушали мне любовь к нему: ведь это и есть те самые идиосинкразии, что отличали мальчишек из моего детства. Похоже, весь наш квартал состоял из одних милых неудачников. Взрослые вели себя как дети, а дети неисправимы. Попробуй кто хоть самую малость в чем-то перещеголять соседа – мигом заклюют. Странно, что кто-то еще умудрился стать врачом или юристом. Но даже если ты выбился в люди, тебе все равно надо было корчить из себя рубаху-парня, прикидываться своим в доску, с каждым говорить на его языке и голосовать за демократов. Чего стоило, например, послушать, как Макгрегор трактует своим друганам о Ницше или о Платоне. Это было что-то! Прежде чем получить право хотя бы заикнуться о таких высоких материях, как Платон или Ницше, ему надо было для начала прикинуться шлангом и сделать вид, будто на эти имена он наткнулся по чистой случайности, а то, может, когда и приврать, что повстречал-де как-то вечером в закутке питейного заведения одного прелюбопытнейшего пьянчужку, и вот он-то как раз и поведал ему об этих чудаках – Ницше с Платоном. Он даже прикидывался, что не вполне уверен, правильно ли произносит их имена. «А что, – начинал он апологетически, – эта зараза Платон был не такой уж лопух!» Водились, мол, у Платона в башке кой-какие мыслишки – так-то, сэр, уж это будьте уверены, сэр! Мол, хотел бы он посмотреть, как бы какой-нибудь из этих тупых вашингтонских деятелей попробовал помериться лбами с такой глыбой, как Платон! И вот так, исподволь, он доходчиво втолковывал партнерам по игре в кости, что за птица был Платон в свое время и какого высокого полета по сравнению с иными умниками иных эпох. «Не берусь утверждать, но он наверняка был скопцом», – присовокуплял Макгрегор: такое, мол, гиблое дело вся эта ученость. «В те дни, – на ходу сочинял он, – большие чудаки, ну философы-то эти, лишали себя мужского достоинства – факт! – дабы уберечься от всяческих соблазнов». Другой чудак, Ницше, тот вообще был оригинал – в самый раз для психушки. Поговаривали, он был влюблен в родную сестру. Гиперчувствительный какой! И жить-то ему надо было в особом климате: Ниццу ему подавай! В принципе, к немцам Макгрегор не питал особой симпатии, но Ницше – случай особый. По сути, он и сам немцев терпеть не мог, Ницше этот. Себя он причислял то ли к полякам, то ли еще к кому в этом роде. Ну а немцам от него и впрямь здорово досталось. Он называл их воплощением тупости и скотства, а уж он-то, ей-богу, знал, что говорил. Вывел-таки их на чистую воду. Совсем, короче, изговнялись – а то будто он не прав, ей-богу! Видели бы вы, как они поджимают хвост, когда их потчуют их же собственным зельем! «Кстати, я и сам знаю одного парня, который подчистую снес их логово в районе Аргоннской высоты; так он говорил, они такие гады, черт их ети, что он бы даже и срать с ними рядом не сел. Говорил, даже патроны не стал на них переводить: вправил мозги прикладом, и точка. Не помню уж, как его звали, но он сам говорил, сколько повидал их за те несколько месяцев на фронте. Но самая-то, дескать, хохма во всей этой ебатории – что он лично пристрелил своего командира. Не то что бы тот его чем-то обидел – просто, мол, харя его ему не понравилась. Противно было смотреть, как он приказы отдавал. Да и вообще, мол, большинство офицеров, погибших якобы смертью храбрых, были убиты в спину своими же солдатами. И поделом им, пиздоболам! Сам-то он был простой пацан с Северной части. Ошивается сейчас в одной бильярдной возле Уоллабаутского рынка. Тихий такой – ни во что не вмешивается. Но стоит с ним заговорить о войне – и он как с цепи срывается. Говорит, убьет президента Соединенных Штатов, если только они там попытаются затеять очередную бойню. Да-а, и ведь он это сделает – руку даю на отсечение… Так о чем бишь я? Вот черт, что же я о Платоне-то хотел сказать? А, да…»