В таком состоянии я постоянно подвергался нападениям мошенников, грабителей и убийц, но как они были со мной обходительны и любезны! Будто я им брат родной. А что, разве нет? Разве не лежит на мне вина за все совершенные преступления и не из-за этого ли мне пришлось пострадать? Не из-за тех ли самых преступлений я так тесно связан со своим подельником? Всякий раз, едва завидев свет признательности в глазах другого, я ощущаю эту тайную связь. Это только у праведников никогда не зажигается взгляд. Это праведникам недоступна тайна человеческого подельничества. Это праведники совершают преступления против человечества: праведники-то как раз и есть самые настоящие чудовища. Это праведники снимают у нас отпечатки пальцев, именно они стараются доказать нам, что мы мертвы, даже когда мы стоим перед ними во плоти. Это праведники наделяют нас условными именами, ложными именами, это они регистрируют нас под ложными датами и хоронят заживо. Так вот, я предпочитаю мошенников, грабителей и убийц, раз уж мне не найти человека равного себе достоинства, равного себе качества.
Ну не нашел я пока такого человека! Не нашел человека столь же благородного, как я сам, столь же великодушного, столь же терпимого, столь же беспечного, столь же дерзкого, столь же чистого сердцем. Я прощаю себе каждое совершенное мною преступление. И делаю это во имя человечества. Я знаю, что значит быть человеком: и силу этого, и слабость. Я страдаю от этого знания и вместе с тем упиваюсь им. Если бы мне выпал шанс стать Богом, я бы наотрез отказался. Если бы мне выпал шанс стать звездой, я бы тоже отказался. Самая чудесная возможность из тех, что предлагает нам жизнь, – это быть человеком. Это обнимает все мироздание. Это включает и познание смерти, чего не удостоился и сам Господь Бог.
На тот момент, когда пишется эта книга, я человек, крестившийся заново. Много воды утекло с тех пор, как это произошло, и столько всего набралось, что нелегко вернуться назад и проследить путешествие Готлиба Леберехта Мюллера с его первого шага. Хотя, возможно, я и смогу предоставить кое-какие сведения, если начну с того, что человек, каким я ныне являюсь, родился на свет из раны. Раны, доходящей до сердца. По всем законам человеческой логики, мне бы давно следовало умереть. Да я, собственно, и так уже был зачислен в мертвецы теми, кто меня когда-либо знал: я блуждал среди них, словно призрак. В разговорах обо мне употреблялось исключительно прошедшее время, меня жалели, меня зарывали все глубже и глубже. Однако я не забыл, как много я тогда смеялся, по привычке; как крутил любовь с разными женщинами, как наслаждался едой, вином и мягкой постелью, к которой я прилип, как черт. Что-то убило меня, и, однако, я еще жил. Но я жил, не имея памяти, не имея имени; я был отсечен от надежды, равно как от угрызений совести и сожалений. У меня не было прошлого, а вероятнее всего, и будущего; я был заживо погребен в пустоте, которая была той раной, что мной разродилась. И я сам был этой раной.
Есть у меня один приятель, который время от времени излагает мне свою версию Голгофского чуда, в чем я полный профан. Зато я кое-что знаю о нанесенной мне чудесной ране, ране, убившей меня в глазах света и давшей мне новое рождение и второе крещение. Я знаю кое-что о чуде этой раны, раны, которой я жил и которая зарубцевалась с моей смертью. Я говорю об этом как о чем-то давно прошедшем, но это всегда при мне. Так ведь и вообще все является давно прошедшим и будто бы невидимым – как навеки канувшее за линию горизонта созвездие.
Что приводит меня в восхищение, так это возможность заново вдохнуть жизнь во все столь же мертвое и похороненное, как я сам. И даже не однократно, а до бесконечности многократно. Мало того, всякий раз, как я исчезал, я глубже прежнего погружался в пустоту, так что с каждым следующим возрождением чудо становилось все более грандиозным. И ни намека на стигматы! Человек, переживающий очередное рождение, всегда остается одним и тем же и с каждым новым рождением все более и более становится самим собой. Просто он каждый раз сбрасывает кожу, а с ней и свои грехи. Человек, любимый Богом, – это человек поистине добропорядочный. Человек, любимый Богом, – это луковица с несчетным количеством шкурок. Сбрасывание первого слоя – процедура неизреченно болезненная; со вторым слоем уже легче, и с каждым последующим – все легче, легче и легче, и так до тех пор, пока боль не станет радостью и, по нарастающей, восторгом, экстазом. А там уж не будет ни удовольствия, ни боли – просто тьма, отступающая перед светом. И по мере того, как рассеивается тьма, рана выходит из своего укрытия, и та рана, которая есть человек, его любовь, заливается светом. Утраченная идентичность обретена вновь. Человек выступает из своей открывшейся раны, восстает из могилы, которую он так долго носил на себе.
В могиле, каковой является моя память, я вижу ее уже похороненной – ту, что любил больше всех других, больше, чем весь мир, больше, чем Господа Бога, больше, чем свою собственную плоть и кровь. Вижу, как она разлагается там, в той кровоточащей ране любви, – так близко от меня, что я не смог бы отличить ее от самой раны. Вижу, как она пытается высвободиться, очиститься от любовной боли и с каждым усилием только глубже погружается в эту рану – забрызганная кровью, задыхающаяся от крови, судорожно извивающаяся в крови. Вижу страшный взгляд ее глаз – немой, жалобный, истерзанный взгляд затравленного зверя. Вижу, как она во избавление раскидывает ноги, и каждый оргазм – страдальческим стоном. Слышу, как падают стены, как обрушиваются они на нас, и дом охватывает пламя. Слышу, как нам что-то кричат с улицы – вызов на работу, повестка в армию, – но мы пригвождены к полу, и крысы уже вонзают в нас свои острые зубы. Могила и чрево любви скрывают нас от постороннего взора, ночь наполняет наши чаши, и звезды дрожат над черным бездонным озером. Я не помню слов, не помню ее имени даже, имени, которое я твердил и твердил, как маньяк. Я забыл, как она выглядит, что она чувствует, как пахнет, как ебется, все глубже и глубже проникая в ночь бездны таинственного грота. Я проследовал за ней в самое глубокое логово ее существа, в усыпальницу ее души, к ее вздоху, который не успели еще испустить ее уста. Я искал ее не покладая сил, ее, чье имя нигде не значится; я пробрался к самому алтарю и нашел «ничто». Подобно змею, обвился я огненными кольцами вокруг этой пустой раковины, хранящей «ничто»; я целых шесть столетий пребывал там недвижный, бездыханный, пока происходившие в мире события просеивались сквозь сито и оседали на дно, образуя скользкое илистое ложе. Я видел, как в огромной дыре в потолке Вселенной кружатся созвездия, видел отдаленные планеты и ту черную звезду, что должна принести мне спасение. Я видел Дракона, сбрасывающего с себя ярмо кармы и дхармы, видел новую расу людей, заваривающуюся в желтке будущности. Я разгадал все до последнего знака и символа, но не смог распознать ее лица. Я увидел лишь глаза, сияющие сквозь огромные, как бы телесные, светящиеся груди, будто бы я плыл позади них в электрическом излучении, исходящем от ее сияющего белым свечением призрака.
Как же это ей так удалось преодолеть тиски сознания? По какому такому чудовищному закону распространилась она вот так вот по всему лику Вселенной, обнажая все и при этом оставаясь в тени? Она была неразличима на фоне солнечного лика, как луна в момент затмения; она была зеркалом с облезшей амальгамой, зеркалом, воспроизводящим и облик, и ужас. Заглядывая в ее глаза с тыла, в эти полупрозрачные мясистые телеса, я видел мозговые структуры всевозможных конструкции, всевозможных соотношений, всевозможных степеней хрупкости. Я видел мозг внутри мозга – бесконечно многоступенчатый механизм, работающий бесконечно; я видел слово «Надежда», насаженное на вертел, – вот оно обжаривается, истекая жиром, непрерывно вращаясь в глазнице третьего глаза. Я слышал невнятное бормотание ее грез на давно забытых языках, сдавленные вопли, гулким эхом отдающиеся в мельчайших трещинах, стоны, хрипы, вздохи облегчения, свист рассекающих воздух плетей. Я слышал, как выкликала она мое имя, которого сам я еще не произносил, слышал, как она сыпала проклятиями и как рычала от ярости. Я слышал все в тысячекратном усилении – словно гомункулус, заключенный в утробный орган. Я уловил приглушенное дыхание мира, как бы задерживаемое в самый критический момент – момент перехода в звук.