В соседних комнатах было тихо: и такая тоска брала по вольной жизни, которой теперь приходит конец, и не хотелось думать о том, что где-то в предместье далекого большого города Шмулик тоже готовится к свадьбе: все равно эта свадьба ведь будет только для виду, только на время. Теперь, в праздничный вечер, накануне девичника, она была в этом убеждена более, чем когда-либо, и настроена была так буднично, что даже решила сходить за чем-то в аптеку, словно нынче была обыкновенная пятница.
Но очутившись на улице, Миреле вдруг почувствовала, что глубоко несчастна; будто окаменела она в своем горе, и никто ей теперь не нужен; бывают минуты, когда ей кажется, что в жизни ее просто отсутствует самая «суть», а иногда она не верит даже в то, что в жизни есть вообще какая-нибудь суть, и оглядываясь кругом, видит, что и другие в эту «суть» не верят.
Вдруг она покраснела, вспомнив, что эти самые слова написала Герцу в том письме, на которое не получила ответа. Подымаясь на ступеньки аптеки, она думала, досадуя на себя: «Такое дурацкое письмо… И надо же было мне тогда писать Герцу…»
Когда она возвращалась, далекое багряное солнце висело уже на западе, как гигантская огненно-золотая монета: у околицы притихшего по-праздничному городка одиноко стоял Герц. В его небольших глубоко сидящих глазах прыгали, как всегда, зеленые искорки; немного подавшись вперед, он внимательно разглядывал обывателей, стоявших у калиток своих домов: они только что вернулись из бани и теперь собирались в синагогу. Лицо Герца было облито заревом заходящего солнца, и он весь казался золотым. Увидев Миреле, он подошел к ней:
— Гляньте-ка: настоящее субботнее небо; даже слепые поля на горке, вон там — тоже какие-то праздничные.
Миреле машинально взглянула на горку и не заметила ничего, кроме фигуры усталого мужика, который теперь, к ночи, вздумал взяться за плуг. Ровная вспаханная полоса земли тянулась по всему склону зеленой горки и опоясывала ее как будто широкой черной лентой. Миреле было невдомек, шутит Герц или говорит серьезно. Молча глядела она на него удивленными, слегка испуганными глазами: «Не пойму, что ему от меня надо, этому оригиналу — никак его не раскусишь».
А его глаза заулыбались еще насмешливее: он лукаво поглядел на нее и вдруг спросил как будто шутки ради:
— Ну, по-вашему, что такое евреи, задумывались ли вы когда-нибудь над этим?
Миреле почувствовала, как в ней что-то закипело. Она побледнела от волнения, отвернулась, крепко сжала губы; грудь ее дышала часто и тяжело. Откуда он взялся здесь?
Вспомнилась почему-то записка, оставленная им у нее в комнате перед отъездом: «Если я еще когда-нибудь приеду сюда, то лишь ради вас, Миреле». И поэтому было так обидно, что он держит себя чуть ли не заносчиво, как будто чуждается ее, и, должно быть, еще прохаживается на ее счет в беседах с акушеркой Шац. Нет, видно, те слова в письме были не простой шуткой, а чем-то похуже.
Идя рядом с ней, он заговорил:
— Вот, видел я как-то на днях вашего батюшку…
Но она прервала:
— Есть люди, у которых что ни слово — то оскорбление… Им остается одно — побольше молчать. Я однажды уже просила вас об этом…
И, не глядя на смущенного спутника, она остановилась и вступила в беседу с какой-то женщиной, которой реб Гедалья несколько дней назад уплатил последний долг с процентами, позабыв взять у нее расписку. Добродушное лицо бабы под праздничным светлым шелковым платочком расплылось в улыбку при виде Миреле, и она принялась превозносить реб Гедалью:
— Да разве может кто оценить ихнее сердце? Говорила я, что они не тронут чужого и не останутся никому должны ни гроша…
А Герц стоял в стороне и ждал ее, а потом проводил до самого дома. С еще неостывшей краской смущения на щеках он заговорил, пытаясь вовлечь ее в разговор:
— Знаете ли, мне приходилось встречать девушек, которые становились особенно привлекательны как раз накануне свадьбы…
Не дослушав, она протянула ему руку:
— Простите, мне пора домой.
У него вырвалось:
— Вот как… а я думал — вы свободны нынче; да и Шац вернется домой лишь поздно вечером… Тут есть одно чудесное местечко — там, за деревенскими садочками…
Но она, оставив его у крыльца, открыла дверь и прямо прошла к себе. А несколько минут спустя почувствовала, что ее тянет обратно к этому человеку, который шагает теперь одиноко по направлению к акушеркиной хатенке; ужасно вдруг захотелось поговорить с ним. В мозгу всплывали, упорно повторяясь, обрывки мыслей: «В понедельник нужно ехать венчаться… Герц теперь один дома, и акушерки нет…»
Потом она долго стояла на крылечке; совсем стемнело, и евреи начали возвращаться с молитвы; появился и реб Гедалья в длинном шелковом сюртуке; лицо у него было бодрое, праздничное, и, всходя на крыльцо, он двукратно приветствовал Миреле:
— Доброй субботы, доброй субботы!
В воскресенье перед обедом Герц все время шатался по городу и наконец явился к Гурвицам.
Было это полной неожиданностью.
В столовой сидело у стола несколько обычных посетителей — друзей дома; раввин Авремл беспрерывно чокался с реб Гедальей:
— Дай вам Бог счастливо доехать и счастливо вернуться домой!
— Ваше здоровье! Пошли Господи в добрый час и на счастье!
Слышно было, как в соседних комнатах суетились, укладывая корзины, забивая гвоздями ящики; приезжая родственница Гитл, звеня ключами, кричала кому-то, высовываясь в окно:
— Приходите завтра не позже двенадцати; в половине первого нас уже здесь не будет.
Вдруг открылась дверь, и на пороге показался Герц — здоровый, рослый парень, незнакомый ни с кем из присутствующих; он спросил, дома ли Миреле.
Все вытаращили на него глаза; принялся разглядывать гостя и реб Гедалья, подняв кверху острый нос свой, оседланный золотыми очками: не заезжий ли какой-нибудь музыкант из бродячего оркестра, приехавший условиться насчет игры на свадьбе и по ошибке попавший к ним?
А Герц улыбкой встретил Миреле, которая, услышав в гостиной его голос, смущенная, появилась в дверях.
Почти полчаса беседовали они в гостиной, плотно прикрыв двери; а когда вышли оттуда, у Миреле от волнения пылали щеки. Она не глядела на Герца, а он спокойно шел вперед, неприметно чему-то улыбаясь.
На крылечке они остановились, уступая дорогу двум посетителям, только что распрощавшимся с реб Гедальей.
Миреле, глядя на раскинувшееся над городком синее летнее небо, сказала холодно, будто желая подразнить Герца:
— Я так рада, что последние дни такие ясные, чудесные; надеюсь, что и в день моей свадьбы будет хорошая погода.
Он ничего не ответил, многозначительно усмехнулся, кивнул ей головой и медленно направился в обратный путь, к домику на окраине деревушки.
Рассказывали всеведущие кумушки, что в понедельник, за несколько часов до отъезда, Миреле отправилась одна через весь город к акушерке Шац, но не застала там никого. Баба-хозяйка сообщила:
— Герц еще вчера вечером уехал за границу и больше сюда не приедет.
Из дома Бурнесов еще спозаранку уехали отец с матерью в уездный город.
Днем, когда в доме реб Гедальи не было уже ни души и дверь была наглухо заперта, примчался кто-то к дочкам Бурнеса с такой вестью: некоторые местные портные, обиженные тем, что их обошли при шитье приданого Миреле, написали сообща анонимное письмо родителям Шмулика, сообщая о встречах Миреле с Герцем, и намерены отправить это письмо так, чтоб оно получилось как раз в «веселую субботу».
Благодаря этому известию нынче в столовой у Бурнесов царило необычайное оживление во время послеобеденного чаепития, в котором принимала участие, само собою, и жена фотографа Розенбаума с неизменной своей гитарой; детвора тоже бурно резвилась в соседних комнатах. Наконец, захватив с собой детишек, ринувшихся вперед, старшие вышли прогуляться. Как-то легче стало дышать — в доме Гурвицов не было ни души.
Но когда они проходили мимо опустевшего дома, странное уныние овладело всеми: наружные ставни были заперты, и чувствовалось, что там, внутри, тихо и пусто. Сторож в овчинном тулупе сидел среди бела дня на ступеньках крыльца, сторожа запертую парадную дверь. И дом всем своим видом без слов говорил о покинувших его обитателях, о том далеком красивом городе, где завтра должна состояться свадьба Миреле.