Озираясь по сторонам, Сайрэ сидел возле мешка и напряженно угадывал, какие слова придут ему на язык после того, как он распалится под грохот бубна. Так он никогда не делал: он считал нечестным, не достойным шамана заранее придумывать речи. Но сейчас он боялся самого себя. Не будет, не может быть иного видения, кроме того, которое знают все, – Халерху испугала сумасшедшая Пайпэткэ. Эта картина выплывет из черно – красных бликов, и никуда от нее не уйдешь. Придется сказать. Но тогда придется сказать и о том, почему Пайпэткэ – его жена, жена такого большого шамана – лишилась ума. Что начнет лепетать язык, что?
И тут Сайрэ вдруг закрыл руками лицо, заголосил, все сильней и сильней раскачиваясь из стороны в сторону. Он понял, что вдохновение было уже и все видения были; под грохот бубна видения эти лишь повторятся – только более ярко и более живо. След к девочке Халерхе потянется от его тордоха – другого начала нет и придумать его нельзя. Где и как оборвется след? А может, уже оборвался? А если утром мутные волны Улуро выбросят на берег мертвую девочку? Что скажут люди? Почему не помог, почему не камланил? И почему вообще такие страшные беды цепляют близких к шаману людей, близких и совершенно невинных?..
– Халагайуо![60] – выкрикнул Сайрэ и запричитал: – Всемогущий светловолосый бог! Найди и спаси девочку. Она не виновата ни в чем. А с меня и того хватит, что малый ребенок ушел в тундру из стойбища, ушел от шамана дряхлого и отца плохого…
После дождя сучья горели плохо, но люди поливали костры рыбьим жиром, бросали в него рыбьи пупки – и густые дымы из тордохов дружно тянулись в серое подвижное небо. Шли третьи сутки, как у бедного рыбака Хулархи бесследно пропала дочь, как сошла с ума жена у шамана и как сам шаман не показывался на глаза. И людям ничего не осталось, кроме обращения с мольбами и заклинаниями к властелину – огню Мэру[61]. Много судачили перед этим, в чем только не искали причину жестоких несчастий, какие ужасы не предсказывали на будущее. Но в конце концов сошлись на мысли, что юкагирам мстит бродячий дух Мельгайвача и другие чукотские духи и что надо ждать новых бед. Особенно усердствовали старухи и старики, знавшие грозную правду о тундре, о мстительных духах и не ожидавшие от жизни никакого добра.
Не все в этот день кормили огонь. Одни мужчины бродили по берегам, иные по ивнякам, по кочкарнику, по раскисшей тундре. А Пурама вроде бы ничего не делал – он слонялся по стойбищу и шептался с людьми. У Пурамы, однако, был замысел, но он побаивался говорить о нем вслух. Собрался он разрывать волчьи и песцовые норы – там, на холме, где играли дети. Ну, а кто ж сочтет его за умного человека: холм не кочка, нор не перечтешь, сырую глину костяными лопатами и топорами не очень – то раскидаешь. Да и как это можно раскапывать нижний мир?!
Зашел Пурама в один тордох – а там старые муж и жена по очереди поливают костер рыбьим жиром и по очереди бубнят заклинание:
– Кушайте, великие чукотские духи, кушайте! Мы преклоняемся перед вами. Не шаманы мы, а простые люди. Мы знаем, что вы не слепые и не глухие. Пусть ваши уши услышат нашу мольбу, а глаза посмотрят на нашу бедность. Видите наш тордох? Он пустой внутри и дырявый. А жалкую нашу посуду видите? Она чистая, потому что в ней давно ничего не лежало… Не трогайте нас, великие духи…
Берет муж из рук жены костяную ложку, берет черный котелок с жиром и тоже начинает кормить огонь и духов:
– Залатал бы я тордох свой, великие духи, да ровдуга вся прогнила, безоленный я человек. А на вешалах моих уже давно не висит ни одной юколы: вся съедена да променена. А как же зиму – то жить, великие духи? Зачем вы боретесь с нами, с такими бедными и слабыми? Пожалейте нас. Боритесь с сильными, а нас пожалейте, великие духи…
Послушал – послушал Пурама – да и ушел. Тут, видно, не до чужой беды – маленькая беда ворвется сюда, и пропала семья. И сил у мужика, наверное, нет, чтобы землю копать.
А рядом тордох старухи Лэмбукиэ. Вот здесь иной разговор будет. Пурама в дверь, а ему навстречу Пайпэткэ и старуха.
– Хороший у тебя сын, хороший, – выталкивает Лэмбукиэ сумасшедшую. – Вот счастье – то шаману Сайрэ!.. Ты только закручивай его лучше, а то маленькому после дождя холодно…
Высунув набок язык, несчастная красавица Пайпэткэ неловко пеленает дощечку от ящика, и дверь запахивается за ней.
– Уходите – ка, мужики, наружу: я одна заклинать буду, – прогоняет Лэмбукиэ мужа и гостя.
Кряхтя, старик поднимается от костра.
Стоя возле тордоха, мужчины безмолвно смотрят вслед Пайпэткэ, пошагавшей дальше хвастаться сыном – красавцем… Слова на язык не приходят.
А старуха уже причитает:
– Ой, великий огонь Мэру! Угости чукотских духов и передай мою просьбу. Пусть они не трогают нас, плохих и бедных людей, пусть не дразнят и пожалеют наших глупых, сопливых детишек, пусть они не повалят наши нищенские тордохи. О, великий хайче, огонь Мэру! Послушай меня и передай духам слова мои. Пусть чукотские духи нападают только на гордых людей, которые называют себя хорошими, пусть душат детей шаманов и богачей – сытых, чистых и довольных, пусть они повалят на землю огромные, как холмы, тордохи жадных людей. Огонь Мэру, передай бродячему духу Мельгайвача – пусть он мстит, но не близким к шаману нашему людям, которые не виноваты ни в чем, а самому шаману Сайрэ. Пусть поиграет с ним…
– Сирайкан старуха! – чуть не подпрыгнул на месте старик. – Что ты болтаешь там! – он откинул дверь и на четвереньках юркнул в тордох. – Грешные слова говоришь, безумная. Хайче, огонь Мэру! Моя старуха настоящая дура…
Мешать человеку во время кормления огня, однако, нельзя, и старик застонал.
Пурама не ушел. Он дождался конца кормления, а вместе с этим и конца ссоры.
– Бабушка Лэмбукиэ, выйди наружу поговорить, – попросил он.
– Что Пурама скажет? – вынула старуха изо рта трубку. – А чего не в тордохе сказать? Заходи.
– Лопата есть у тебя?
– Лопата? – глаза Лэмбукиэ с неодинаково нависшими веками сверкнули белками, а рука с трубкой начертила в воздухе перед грудью крест.
– Нет, что ты, старая! Совсем другое сказать пришел. Думаю, жива, может, девчонка еще. Не духи беду принесли, не от духов и помощи жди. Волчьи норы хочу на холме расковырять. Да одному тяжело. Хожу вот – людей зову. Пойдем и ты, Лэмбукиэ!
– А я не мужик. И какая копальщица я! – старуха протянула сухие морщинистые руки, но быстро убрала их. – На грешное дело зовешь! Холм копать, пробивать землю. А бог?
– Грехов на нашем стойбище мало? – вмешался старик. – Ты еще живым хочешь войти в нижний мир…
– Грехи, грехи! – разозлился Пурама. – А кто из юкагиров толком о боге что – нибудь знает? Будет церковь и поп – тогда и узнаем, что грешно, а что нет. А если не знаем, то за что же будет наказывать бог?.. Все пойдем. Может, девчонка в норе задыхается. За спасение, думаю, бог не накажет… Пойдете вы – и другие пойдут.
– Как ты сказал? От человека беда пришла? – спросила Лэмбукиэ и другим голосом пробормотала: –
Я на Сайрэ всю жизнь косо гляжу…
– Оттого и косая, – вставил старик.
– Косая, да не слепая…
Дымы над стойбищем потихоньку начали исчезать, и люди с роговыми лопатами, пешнями и топорами потянулись к холму. Старики шли молча, воровато оглядываясь назад, будто прося прощения у своих очагов, молодые тоже молчали, поглощенные ожиданием чего – то неожиданного, может быть, страшного, а детвора, запуганная стариками, жалась к матерям и отцам.
Пурама и Нявал решили раскапывать старые волчьи норы, заваленные мусором и сохлым бурьяном. Оба в свое время играли здесь и потому знали, что именно тут можно спрятаться. Они взяли лопаты, разом перекрестились – и ударили выше одной и той же норы. Грудка глины обрушилась.
– Это птичка клюнула, это птичка сделала! – проговорила выскочившая вперед шаманка Тачана. Она бросилась к другим мужчинам, начавшим рыть землю, и снова проговорила: – Это птичка сделала, это птичка клюнула. – Шаманка заклинала духов не беспокоиться и не злиться.