– Пурама приходил… – Хуларха подполз на четвереньках к спящей дочери, посмотрел на нее, а затем попятился и быстро ушел из тордоха.
Настала наконец перемена в жизни бедной семьи. Хуларха воспрянул духом. Выгребая ветку к рыбному месту, он веселей поглядывал вдаль, руки его действовали проворнее, чем в прежние дни. Он понимал, что жене очень плохо – раз она не видит другого выхода. Но дочь – то будет сыта, ему станет легче – и, глядишь, жена пойдет на поправку. А там будет видно…
И через несколько дней Хуларха привел девочку к тордоху Сайрэ. Халерха уже все понимала; она давно не носила ару[59], играла с Ханидо в оленя и волка, а то и одна убегала на холм за стойбище. От раны на ее животе остался лишь белый шрамчик… Игра взрослых ей не понравилась. Хоть дедушка Сайрэ и присел на корточки, улыбаясь и расставив руки, чтобы поймать ее, хоть красивая тетя Пайпэ и манила ее к себе, она уперлась в колени отца, начала озираться, как дикий зверек, и не хотела пролезать через кольцо, согнутое из прутика. А когда отец нагнулся, прижался щекой к ее щеке, а потом подтолкнул в кольцо – Халерха стала брыкаться, выкручиваться и вдруг завизжала, заплакала, хватаясь за руки и ноги отца.
С трудом удалось вручить девочку новым родителям. Несколько дней Халерха ничего не ела и не пила. Она или кричала, или спала. Сайрэ попеременно с женой пришлось сидеть и охранять дверь.
А в тордохе Хулархи стояла жуткая тишина: больная мать, вперив глаза в ровдугу, часто дышала, приподнималась на локтях, чтобы убедиться, не обманывают ли ее уши. И плач – то доносился до нее еле – еле, но она все слышала. Старик Хуларха жил беспокойно – то брался за любое дело с горячностью молодого мужа, то вдруг надолго цепенел и не замечал вокруг себя ничего.
Но время успокаивает кого угодно. Халерхе захотелось есть, а потом и понравилось быть всегда сытой. Да тут еще ласки и разговоры, по которым она успела соскучиться.
Сайрэ был до глубины души тронут людским доверием. Ему отдали ребенка! Слава сильного шамана – тяжелая слава. В ней перемешаны и добро и зло. И видно, сам бог надоумил людей передать ему в дочери Халерху, чтобы они поменьше думали о его первой в жизни жестокости и чаще вспоминали о детях, которых он защищал. Пусть и Куриль теперь скажет, что все шаманы – черти: детей на воспитание чертям не отдают… Впрочем, старику Сайрэ и без того надоела безрадостная жизнь, и не просто безрадостная, а переполненная еще и тревогой. Никогда и ничего шаман так не боялся, как сейчас боялся беды Пайпэткэ. Если с ней опять случится несчастье, он пропадет. Невиновный, в сущности, Мельгайвач, так страшно искупавшийся в своей крови, разоренный до конца, ставший простым пастухом Каки, а потом сумасшествие Пайпэткэ – это слишком много, чтобы люди думали о нем как о добром шамане. Тут уже одно к одному; глядишь – и в доброте увидят корысть. Быть жестоким Сайрэ не хотел – потому что жестоких бог не принимает к себе. И страшней всего было то, что сколько бы он ни камланил в последнее время, к нему ни разу не приходила догадка – чем оправдать беду Пайпэткэ, если беда случится при людях, во второй раз…
Теперь, когда он часто держит на коленях названую дочь, рассказывает ей сказки и кладет ее на ночь не сбоку, а посередине, между собой и Пайпэткэ, – дышать стало легче и тяжкие думы растаяли, как на ветру комариная туча.
И уж совсем неожиданной была эта радость для Пайпэткэ. Стояли как раз теплые летние дни, и когда Халерха накричалась вдоволь, потом до того наелась, что живот натянулся, как бубен, – они вместе ушли из тордоха далеко на берег Улуро. Тут Халерха и заснула на коленях красивой молодой тети, которая гладила ее по голове, прогоняла веткой злых комаров и, напевая, смотрела на синее озеро и на чаек в голубом небе. Хуже было, когда возвращались к стойбищу. Халерха захотела идти к маме, а не к хайче. Пришлось взять ее на руки, уговаривать и пообещать отпустить к маме завтра.
Ее и отпустили назавтра. Но она быстро вернулась – потому что дедушка Сайрэ велел Пайпэткэ шить ей одежду из новых и мягких шкур.
Пайпэткэ с утра бегала по стойбищу в поисках подходящей одежды, чтобы по ней выкроить для Халерхи шубку и все остальное.
Так и потекли летние дни, полные семейных хлопот и радостей. А однажды в тордох явился весь испачканный глиной Косчэ – Ханидо и серьезно сказал, что хочет поиграть со своей женой. И тут первый раз за все годы Пайпэткэ и Сайрэ рассмеялись, рассмеялись дружно, с какой – то прорвавшейся безудержностью – точно все прошлое было зряшной игрой в неудачную жизнь.
Сайрэ стал ходить по стойбищу как молодой – немного подпрыгивая, а его жену люди заставали озабоченной или веселой – она за шитьем пела песни, ловко орудовала у пуора, даже сплетничала. Дети играли вокруг тордоха, а если уходили на берег, к родителям Халерхи, то возвращались как ни в чем не бывало. И хоть однажды старик Хуларха сказал, что его жене вроде становится лучше, это не насторожило ни Пайпэткэ, ни Сайрэ. Потому что дело сделано полюбовно, да и было условие, что девочка может встречаться с родными, когда захочет.
Лето перевалило за середину. С каждой ночью солнце все глубже и глубже цеплялось за горизонт. Стойбище жило заботами о зиме и еще разговорами о божьем доме, который будто бы с покрова собираются строить Куриль с Мамаханом.
В эти дни в тордох Хулархи пришла коварная радость: поднялась на ноги Чирэмэде. Подняться – то она поднялась, и хорошо ей было узнать, что муж заготовил, наверное, больше других юколы, но вот дочери теперь у нее не было.
А для ее дочери между тем будто только теперь наступила весна. Лицо ее округлилось, ребрышки уже не прощупывались, как прутья в холщовом мешке. А сколько радости ей доставляли обновки! Сперва в одной пышной шубке, потом обутая и, наконец, одетая с ног до головы, она выходила каждый раз из торхода с застенчивой важностью, улыбаясь и тете, и дедушке, и каждому встречному.
Такой одетой по – зимнему, полненькой, очень довольной и увидела ее мать, случайно проходя мимо тордоха шамана. Чирэмэде не удержалась – схватила дочь, подняла мягонького, пухленького медвежонка на руки, прижалась щекой к лицу, начала нюхать, но вдруг опустила на землю и быстро – быстро пошла вниз, к своему пустому тордоху.
Что ж: мать остается матерью. И случай этот пришелся бы к ряду других – если б ночью не произошла беда, словно свалившаяся с неба и заглушившая всякие прочие разговоры и сплетни стойбища.
Со сложными чувствами легли в этот вечер спать Пайпэткэ и Сайрэ. Им было приятно, что долг перед бедной семьей они исполняют как надо, и в их сердцах даже стучала гордость: вот видите – они не могут, а мы без труда можем. Но горе матери и отца, так поспешивших с решением, заставляло молчать. С двух сторон обняв спящую девочку, они лежали не двигаясь, боясь поправить одеяло или покашлять, потому что любое движение или звук могли стать началом неловкого, тяжкого разговора о людской беде, заставляющей делать страшное дело.
Лишь к середине ночи Сайрэ захрапел. Только храпенье его тут же и оборвалось. Тихий, недетский плач, словно холодной водой, окатил его с ног до головы.
– Пайпэ – ты? Чего это ты? – спросил он, не зная, что и думать.
В ответ на это Пайпэткэ вдруг закатилась рыданием. Она стала крутить головой по свернутой в валик дохе, метаться, точно в жару.
– Да ты что, Пайпэткэ? Никак заболела? Ох, несчастье – то…
– Где несчастье? Здесь несчастье! – она постучала рукой по своей груди. – Ребенка мне дай!.. Да ты не поймешь… Одноглазенького, как ты, малюсенького. Однорукого, одноногого! Дайте ребеночка мне! Моего! Жалко вам, что ли? – Она захрипела и опять начала метаться.
Халерха вскочила, прижалась к Сайрэ, а тот, гладя ее дрожащей рукой, онемел, не зная, что делать и что сказать.
Прикрыв рот руками, Пайпэткэ голосила, шумно набирала воздух и опять голосила, не переставая крутить головой.
Сайрэ знал, что если как – нибудь не утешить ее, то может произойти самое худшее. С ней уже было это – тогда, морозной и вьюжной зимой, он успокоил ее обманом, а потом напоил горькой водой – и вернул рассудок. А что придумать сейчас? И медлить нельзя – разойдется, вскочит, начнет хохотать и побежит по стойбищу… Сайрэ решил как можно ласковей и спокойней заговорить с Халерхой – ничего другого в голову не пришло.