Сперва он говорил с остановками, припоминая давнее прошлое и даже раздумывая, как это мог он совершить такое гадкое дело. Но потом вспоминать стало легче, а раздумывать больше уж не хотелось, и речь потекла быстро и ровно. Покачиваясь, даже распевая слова, он говорил, говорил, говорил. И лишь когда вспомнилась совсем юная, белолицая, плохо одетая Пайпэткэ, слова его будто наскочили на крутую едому. Скорее, чтобы Сайрэ не заметил этой заминки, Мельгайвач с усердием принялся перечислять, что он ругал в природе – волну, пургу, дождь, луну…
Ветер уже сильно давил на тордох, а пурга шумела вовсю, когда он облапил лицо руками и ткнулся головою в колени.
– Сайрэ, – тихо сказал он. – Сайрэ… Пусть меня по дороге домой растерзают волки, пусть я замерзну и останусь без рук и ног, но я теперь буду добрым шаманом. Дай мне вдохновение, дай. Как ты, буду подарки брать за хорошее дело, как ты, буду приказывать духам своим нападать на злых духов…
– Ты все сказал? – спросил старик, не шевелясь.
– Нет. Я не открыл тебе еще одну тайну. Но я открою ее, когда сяду на нарту.
– Пусть будет так… Но после того, что услышал я, трудно сказать, придет ли к тебе вдохновение.
– Придет. Я знаю. Ты только скажи, что делать дальше, как и когда делать.
– Осталось немного… Ладно, расскажу, если так просишь. Ты сделаешь это в первый весенний день, когда увидишь проталину. Ножом проткнешь кожу ниже пупка – насквозь. Будет кровь. Этой кровью ты вымоешь руки и щеки. Смоешь грехи. Но это не все. Потом, от появления новой луны до конца луны, ты не должен ничего есть, кроме жиденького мясного навара. Голодать будет трудно, но если не стерпишь – вдохновение придет и быстро уйдет…
И еще Сайрэ дал много разных сложных советов и указаний.
Выслушав все, Мельгайвач долго сидел молча, погрузившись в раздумье. Но потом он встал на колени, вынул трут, кисет – закурил. Стал одеваться.
– Ты что это, мэй? – зашевелился Сайрэ.
– Поеду я. Мне надо ехать.
– Пурга бьет. Куда ж ты в такую погоду? Ложись, отдохни. Не спавши, не евши – как можно трогаться в путь?
– Нет, я поеду. У меня теперь все пути трудные… Сайрэ, если я стану шаманом, всю жизнь буду делать тебе добро. А когда захочу уехать в тот мир, когда надену на шею петлю, то прикажу людям не забывать твое имя, прославлять тебя – доброго шамана и мудрого человека. Проводи меня, добрый старик.
Ничего больше не возразил, не сказал Сайрэ. Он встал, обулся, выбрался из – под полога. Мельгайвач немного замешкался. Раскаяния размягчили его, и он потянулся рукой к голове Пайпэткэ, чтобы погладить ее. Но нет, не погладил, отдернул руку. И пополз вслед за хозяином.
– Апай, – сказал он тихо, возле сэспэ, – уезжаю и хочу открыть грешную тайну. Присоедини, могучий старый шаман, этот мой совсем непростительный грех к тем грехам, которые ты теперь знаешь. Не воровал я и, кроме этой тайны, не скрыл ничего. Может, мелкое что – то забыл.
– Говори.
– Пусть, апай, об этом тебе расскажет твоя жена Пайпэткэ. А я кровью смою и этот грех.
– Хорошо, поезжай.
Мельгайвач еще путался в полах ровдуги, отрывая прижатую ветром сэспэ, а шаман Сайрэ уже потихоньку крестился.
Пайпэткэ спала долго. Но открыла она глаза не потому, что выспалась – ее разбудили холод и храпенье Сайрэ. Она выскользнула из – под одеяла, села на свернутую доху, лежавшую под головой, и замерла.
Мельгайвача на постели не было. В одно мгновение Пайпэткэ поняла, что его нет и за пологом, нет и на улице за тордохом. Однако, не веря самой себе, она сейчас же с великой осторожностью перескочила через спящего старика, оттянула полог, глянула в щель, прислушалась. Очаг не горел, нигде не было видно огонька трубки; в незаткнутом онидигиле шумела пурга, осыпая снегом очаг и треногу; по тордоху гулял лютый мороз. Сильно храпел старик. Босая, неодетая, Пайпэткэ выбралась из – за полога – и кинулась к выходу.
На воле гудела пурга. Небо чуть посерело, была середина дня, но что – либо разглядеть не могли даже молодые, жадно ищущие примет глаза: так и сяк проносились потоки снега, вздымая возле тордоха густые тучи. И все – таки Пайпэткэ зашла в неглубокий сугроб, наклонилась и стала искать следы. Но следов не было никаких – ни новых, ни старых: все давно зализала пурга. А Пайпэткэ не сдавалась: она нагнулась сильней и разглядывала, разглядывала сугроб. Наконец она увидела свои голые ноги, вокруг которых извивались бурунчики снега, – и бросилась обратно в дверь.
В тордохе Пайпэткэ остановилась возле стола – доски и треноги. Очаг выглядел жалким, покинутым – над останками костра, притрушенными снегом, одиноко висел пустой крюк – сускарал[51], чай в неубранных кружках замерз. Эта заброшенность и противное храпение старика за пологом заставили Пайпэткэ вздрогнуть. Но, вздрогнув сердцем, она задрожала и всем телом, да так, что руки тотчас вскинулись к груди и начали трястись, хватая воздух. Дробный стук зубов рассыпался по тордоху. И был страшным дикий, прерывистый смех, вдруг перекрывший и нудный гул непогоды, и тягучее храпение старика. Пайпэткэ хохотала все сильней и сильней и зубами стучала все громче и громче – и это бы кончилось чем – то еще более страшным, если бы не Сайрэ, выскочивший из – за полога.
Кривоногий Сайрэ засуетился, забегал вокруг жены, боясь сказать или сделать что – то неверное. Но он нашелся и оборвал этот смех:
– Ке, слушай, ке, а где ж Мельгайвач? Разве он не вернулся? Как же он не вернулся? Он ведь за подарком поехал – оленей пригонит сюда… Наверно, пурга его задержала…
Сайрэ спасал жену от беды, обманом возвращал ей рассудок и не знал, что Мельгайвач в это время действительно и всерьез размышлял о подарке.
Ничего не случилось в пути с богатым, но обреченным на тяжкие испытания чукчей. В мешке на нарте у него была водка, и он, хорошенько выпив, не щадил оленей, пробиваясь сквозь полосу непогоды.
В теплой яранге, где все говорило об огромном достатке, к нему пришли свои, трезвые, но слишком нетерпеливые мысли. Он рассудил так. Да, кровь и боль сводят с ума – даже животных, и человек, глядя на кровь, расширяет глаза, становится не таким, каким бывает всегда. Поэтому главное – кровь, а не всякие там проталины по весне и пустой навар вместо жирной еды; Сайрэ, как и все шаманы, конечно, немного жулик… И Мельгайвач, завалившись спать с младшей женой, начал гадать, сколько оленей нужно отдать Сайрэ – сто или двести и когда лучше пригнать их в Улуро – весной или сейчас.
За этими размышлениями Мельгайвач совсем забыл о том, что Кака, вроде птицы, клюющей падаль, в последнее время все снижался и снижался над ним. Если бы он подумал об этом, то, наверное, остерегся спешить и уж непременно бы все сделал иначе. Но ему слишком надоело видеть себя попавшим в беду, и слишком близкой была возможность опять улыбаться.
Уже на второй день Мельгайвач отправил всех жен к родственникам и остался один. Ему надо было бы выгнать еще и собаку, но ведь собака не человек, что она понимает…
В опустевшей яранге было тепло и светло – под треногой горели поленья, горел, как всегда, и большой жирник. Мельгайвач ходил туда и сюда, разглядывая свои богатые пологи, каждый из которых был подобран из шкур одинаковой масти. И вдруг он подошел к очагу, спустил на бедра штаны, задрал рубаху и ударил себя не успевшим блеснуть ножом. Ощутив вполне терпимую боль, Мельгайвач удивился, как все это просто. Он не взглянул на живот; он наугад придавил ладонью рану, а когда ладонь стала мокрой и теплой, отнял ее, поднял голову кверху, чтоб ничего не видеть, потер руку о руку, умыл сразу обе щеки – но неожиданно зашатался, зашатался, как одинокое дерево, попавшее в круговорот горячего ветра. Дымовое отверстие метнулось в сторону, а подсвеченный снизу кособокий шатер[52] расправился во все небо и закрутился, как колесо на русской телеге. Чтоб не упасть, Мельгайвач схватился свободной рукой за жердь треноги и опустил голову. То, что увидел он, было ужасно. Ладонь опять зажимала рану, но из щелей между пальцами упругими струйками вырывалась в разные стороны кровь.