Я сердилась на него и на себя, что мы не соблюдаем наших условий, но была не в силах не отвечать ему — я так любила его! — и у нас возникла почти «переписка». А несколько раз мы случайно столкнулись на улице.
Я получала письма почти ежедневно.
Поэма «Про это» автобиографична. Маяковский зашифровал ее. В черновике: «Лиля в постели. Лиля лежит». В окончательном виде: «В постели она, она лежит». Маяковский в черновике посвятил ее «Лиле и мне», а напечатал «Ей и мне». Он не хотел, чтобы эта вещь воспринималась буквально, не хотел, чтобы «партнеров» и «собутыльников» вздумали называть по именам.
«Про это» перекликается с поэмой «Человек», написанной семь лет назад. Потому и название одной из глав — «Человек из-за семи лет». Уже в «Человеке» Маяковский начал войну с пошлостью, с обывательщиной, ставшими темой «Про это».
Нет, он начал ее раньше, еще в «Трагедии». Помните?
Еще в «Трагедии» он объявил войну «чаепитию», и продолжалась она до самой смерти: «Надеюсь, верую, вовеки не придет ко мне позорное благоразумие».
После Володиной смерти я нашла в ящике его письменного стола в Гендриковом переулке пачку моих писем к нему и несколько моих фотографий. Всё это было обернуто в пожелтевшее письмо-дневник ко мне, времени «Про это». Володя не говорил мне о нем.
Солнышко Личика!
Сегодня 1 февраля. Я решил за месяц начать писать это письмо. Прошло 35 дней. Это, по крайней мере, часов 500 непрерывного думанья!
Я пишу потому, что я больше не в состоянии об этом думать (голова путается, если не сказать), потому что, думаю, все ясно и теперь (относительно, конечно) и, в-третьих, потому, что боюсь просто разрадоваться при встрече и ты можешь получить, вернее, я всучу тебе под соусом радости и остроумия мою старую дрянь. Я пишу письмо это очень серьезно. Я буду писать его только утром, когда голова еще чистая и нет моих вечерних усталости, злобы и раздражения.
На всякий случай я оставлю поля, чтоб, передумав что-нибудь, я б отмечал.
Я постараюсь избежать в этом письме каких бы то ни было «эмоций» и «условий».
Это письмо только о безусловно проверенном мною, о передуманном мною за эти месяцы — только о фактах… Ты прочтешь это письмо обязательно и минутку подумаешь обо мне. Я так бесконечно радуюсь твоему существованию, всему твоему, даже безотносительно к себе, что не хочу верить, что я сам тебе совсем не важен.
Что делать со «старым»?
Могу ли я быть другой?
Мне непостижимо, что я стал такой.
Я, год выкидывавший из комнаты даже матрац, даже скамейку, я, три раза ведущий такую «не совсем обычную» жизнь, как сегодня, — как я мог, как я смел быть так изъеден квартирной молью.
Это не оправдание, Личика, это только новая улика против меня, новые подтверждения, что я именно опустился.
Но, детка, какой бы вины у меня ни было, наказания моего хватит на каждую — даже не за эти месяцы. Нет теперь ни прошлого просто, ни давнопрошедшего, а есть один, до сегодняшнего дня длящийся, ничем не делимый ужас. Ужас не слово, Лиличка, а состояние — всем видам человеческого горя я б дал сейчас описание с мясом и кровью. Я вынесу мое наказание как заслуженное. Но я не хочу иметь поводов снова попасть под него. Прошлого для меня по отношению к тебе до 28 февраля — не существует ни в словах, ни в мыслях, ни в делах.
Быта никакого, никогда, ни в чем не будет! Ничего старого бытового не пролезет, за ЭТО я ручаюсь твердо. Это-то я уж во всяком случае гарантирую. Если я этого не смогу сделать, то я не у вижу тебя никогда, увиденный, приласканный даже тобой — если я увижу опять начало быта, я убегу (весело мне говорить сейчас об этом, мне, живущему два месяца только для того, чтоб 28 февраля в 3 часа дня взглянуть на тебя)…
Решение мое ничем, ни дыханием не портить твою жизнь главное. То, что тебе хоть месяц, хоть день без меня лучше, чем со мной, это удар хороший.
Это мое желание, моя надежда. Силы своей я сейчас не знаю. Если силенки не хватит на немного — помоги, детик. Если буду совсем тряпка — вытрите мною пыль с вашей лестницы. Старье кончилось.
(3 февраля 1923 г. 1 ч. 8 м.) Сегодня (всегда по воскресеньям), я еще с вчерашнего дня, не важный. Писать воздержусь. Гнетет меня еще одно: я как-то глупо ввернул об окончании моей поэмы Оське — получается какой-то шантаж на «прощение» — положение совершенно глупое. Я нарочно не кончу вещи месяц! Кроме того, это тоже поэтическая бытовщина делать из этого какой-то особый интерес.[43] Говорящие о поэме думают, должно быть, — придумал способ интриговать. Старый приемчик! Прости, Лилик, — обмолвился о поэме как-то от плохого настроения.
(4/11). Сегодня у меня очень «хорошее» настроение. Еще позавчера я думал, что жить сквернее нельзя. Вчера я убедился, что может быть еще хуже — значит, позавчера было не так уж плохо.
Одна польза от всего этого: последующие строчки, представляющиеся мне до вчера гадательными, стали твердо и незыблемо.
О моем сиденье
Я сижу до сегодняшнего дня щепетильно честно, знаю, точно так же буду сидеть и еще до 3 ч. 28. Почему я сижу — потому что люблю? Потому что обязан? Из-за отношений?
Ни в коем случае!!!
Я сижу только потому, что сам хочу, хочу подумать о себе и о своей жизни.
Если это даже не так, я хочу и буду думать, что именно так. Иначе всему этому нет ни названия, ни оправдания.
Только думая так, я мог бы, не кривя, писать записки тебе, что «сижу с удовольствием» и т. д.
Можно ли так жить вообще?
Можно, но только недолго. Тот, кто проживет хотя бы вот эти 39 дней, смело может получить аттестат бессмертия.
Поэтому никаких представлений об организации будущей моей жизни на основании этого опыта я сделать не могу. Ни один из этих 39 дней я не повторю никогда в моей жизни.
Я только могу говорить о мыслях, об убеждениях, верах, которые у меня оформляются к 28-му и которые будут точкой, из которой начнется все остальное, точкой, из которой можно будет провести столько линий, сколько мне захочется и сколько мне захотят. Если бы ты не знала меня раньше, это письмо было бы совершенно не нужно, все решалось бы жизнью. Только потому, что на мне в твоем представлении за время бывших плаваний нацеплено миллион ракушек — привычек и пр. гадости, — только поэтому тебе нужно кроме моей фамилии при рекомендации еще и этот путеводитель.
Теперь о создавшемся:
Люблю ли я тебя? (5.2.23 г.)
Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему, любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь. Смешно об этом писать, ты сама это знаешь.
Мне ужасно много хотелось здесь написать. Я нарочно оставил день продумать все это точно.
Но сегодня утром у меня невыносимое ощущение ненужности для тебя всего этого.
Только желание запротоколить для себя продвинуло эти строчки.
Едва ли ты прочтешь когда-нибудь написанное здесь. Самого же себя долго убеждать не приходится. Тяжко, что к дням, когда мне хотелось быть для тебя крепким, и наутро перенеслась эта нескончаемая боль. Если совсем не совладаю с собой — то больше писать не стану. (6.11.23)
…Опять о моей любви. О пресловутой деятельности. Исчерпывает ли для меня любовь все? Все, но только иначе. Любовь это жизнь, это главное. От нее разворачиваются и стихи и дела и всё прочее. Любовь это сердце всего. Если оно прекратит работу, всё стальное отмирает, делается лишним, ненужным. Но, если сердце работает, оно не может не проявляться в этом во всем. Без тебя (не без тебя «в отъезде», внутренне без тебя) я прекращаюсь. Это было всегда, это и сейчас. Но если нет «деятельности» — я мертв. Значит ли это, что я могу быть всякий, только что «цепляться» за тебя? Нет. Положение, о котором ты сказала при расставании — «что же делать, я сама не святая, мне вот нравится „чай пить“», — это положение при любви исключается абсолютно.
Я буду делать только то, что вытекает из моего желания.
Я еду в Питер.
Еду потому, что два месяца был занят работой, устал, хочу отдохнуть и развеселиться.
Неожиданной радостью было то, что это совпадает с желанием проехаться ужасно нравящейся мне женщины. Может ли быть у меня с ней что-нибудь? Едва ли. Она чересчур мало обращала на меня внимание вообще. Но ведь и я не ерунда — попробую понравиться.
А если да, то что дальше? Там видно будет. Я слышал, что этой женщине быстро всё надоедает, что влюбленные мучаются около нее кучками, один недавно чуть с ума не сошел. Надо всё сделать, чтоб оберечь себя от такого состояния.
Чтоб во всем этом было мое участие, я заранее намечаю срок возврата (ты думаешь, чем бы дитя ни тешилось, только б не плакало, что ж, начну с этого). Я буду в Москве пятого, я всё сведу так, чтоб пятого я не мог не вернуться в Москву. Ты это, детик, поймешь. (8.2.23)
Любишь ли ты меня?
Для тебя, должно быть, это странный вопрос — конечно, любишь. Но любишь ли ты меня? Любишь ли ты так, чтоб это мной постоянно чувствовалось.
Нет. Я уже говорил Осе. У тебя не любовь ко мне, у тебя — вообще ко всему любовь. Занимаю в ней место и я (может быть, даже большое), но если я кончаюсь, то я вынимаюсь, как камень из речки, а твоя любовь сплывается над всем остальным. Плохо это? Нет, тебе это хорошо, я бы хотел так любить.
Детик, ты читаешь это и думаешь — всё врет, ничего не понимает. Лучик, если это даже не так, то всё равно это мной так ощущается. Правда, ты прислала, детик, мне Петербург, но как ты не подумала, детик, что это на полдня удлинение срока! Подумай только, после двухмесячного путешествия подъезжать две недели и еще ждать у семафора! […]
14.11.1923 г. Лилятик — Всё это я пишу не для укора, если это не так, я буду счастлив передумать всё. Пишу для того, чтоб тебе стало ясно — и ты должна немного подумать обо мне.
Если у меня не будет немного «легкости», то я не буду годен ни для какой жизни. Смогу вот только, как сейчас, доказывать свою любовь каким-нибудь физическим трудом. […]
Семей идеальных нет, все семьи лопаются, может быть только идеальная любовь. А любовь не установишь никакими «должен», никакими «нельзя» — только свободным соревнованием со всем миром.
Я не терплю «должен» приходить!
Я бесконечно люблю, когда я не «должен» приходить торчать у твоих окон, ждать хоть мелькания твоих волосиков из авто. […]