«Этот том
Внесем мы вместе в общий дом».
<…> Катаняна поразила фраза, сказанная ему в Негорелом, куда он ездил встречать возвращавшихся из-за границы Бриков 16 апреля 30-го года. Ося сказал, что Володе в его 36 лет уже нужен свой дом и своя семья…
<…> Лиля говорила, что одиночество — это когда «прижаться не к кому». Это целиком относится к последним годам жизни Вл. Вл. Предсмертный вопль его: «Лиля, люби меня!» — это не мольба отвергнутого возлюбленного, а крик бесконечного одиночества.
Из воспоминаний «Азорские острова» (в книге «Распечатанная бутылка». Нижний Новгород: ДЕКОМ, 1999. С. 241–245).
Фото О. Брика. 1927
Маяковский и… чужие стихи
Сначала обыватели возмущались, что Маяковский пишет непонятно, а потом стали злорадствовать, что он бросил искания и стал писать «правильным ямбом».
Несправедливо и то и другое.
«Непонятность» Маяковского — это тот кажущийся хаос, который неизбежен при всякой реконструкции. Срыли Охотный ряд, и пешеходы запутались, не нашли Тверскую. А сейчас привыкли к улице Горького, как будто так она всегда и называлась.
Маяковский не удовольствовался Охотным и продолжал передвигать дома, переделывать переулки в улицы — так, что старые улицы стали казаться переулками. Обыватели сначала ахали, негодовали: «Безобразие! Не узнать нашу матушку-поэзию!» — потом привыкли. А Маяковский стал наводить в поэзии свой новый порядок. Попривыкнув, обыватели стали злословить по поводу якобы возврата Маяковского к классическому стихосложению: дескать, пришлось за ум взяться, — не видя того, что это не «старые ямбы», а новая высокая степень мастерства, когда вы перестаете замечать следы напряженной работы.
Молодой поэт, пишущий ямбом, может подумать, что ему уже не надо искать. Вот ведь Маяковский искал, искал, а пришел к старому. Значит, можно начать с того, к чему якобы пришел Маяковский: вложить в старую, будто бы амнистированную Маяковским форму современное содержание — и получатся новые стихи. А получаются не стихи, а нечто рифмованное, вялое, малокровное, неубедительное и давно всем известное.
Чужие стихи Маяковский читал постоянно, по самым разнообразным поводам.
Иногда те, которые ему особенно нравились: «Свиданье» Лермонтова, «Незнакомку» Блока, «На острове Эзеле», «Бобэоби», «Крылышкуя золотописьмом» Хлебникова, «Гренаду» Светлова, без конца Пастернака.
Иногда особенно плохие: «Я — пролетарская пушка, стреляю туда и сюда».
Иногда нужные ему для полемики примеры того, как надо или как нельзя писать стихи: «Смехачи» Хлебникова, в противовес: «Чуждый чарам черный челн» Бальмонта.
Чаще же всего те, которые передавали в данную минуту, час, дни, месяцы его собственное настроение.
В разное время он читал разное, но были стихи, которые возвращались к нему постоянно, как «Незнакомка» или многие стихи Пастернака.
Почему я так хорошо помню, что именно и в каких случаях читал Маяковский? Многое помню с тех пор, а многое восстановила в памяти, когда задумала написать об отношении Маяковского к чужим стихам. Я перечитала от первой буквы до последней всех поэтов, которых читал Маяковский, и то и дело попадались мне целые стихотворения, отрывки, отдельные строки, с которыми он подолгу или никогда не расставался.
Часто легко понять, о чем он думает, по тому, что он повторял без конца. Я знала, что он ревнует, если твердил с утра до ночи — за едой, на ходу на улице, во время карточной игры, посреди разговора:
Я знаю, чем утешенный
По звонкой мостовой
Вчера скакал как бешеный
Татарин молодой.
(Лермонтов, «Свиданье»)
Или же напевал на мотив собственного сочинения:
Дорогой и дорогая,
дорогие оба.
Дорогая дорогого
довела до гроба.
Можно было не сомневаться, что он обижен, если декламировал:
Столько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает…
(Ахматова)
Он, конечно, бывал влюблен, когда вслух убеждал самого себя:
…О, погоди,
Это ведь может со всяким случиться!
(Пастернак, «Сложа весла»)
Или умолял:
«Расскажи, как тебя целуют,
Расскажи, как целуешь ты».
(Ахматова, «Гость»)
Маяковский любил, когда Осип Максимович Брик читал нам вслух, и мы ночи напролет слушали Пушкина, Блока, Некрасова, Лермонтова…
После этих чтений прослушанные стихи теснились в голове, и Маяковский потом долго повторял:
Я знаю: жребий мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я.
(Пушкин, «Евгений Онегин»)
Правда, эти строки всю жизнь соответствовали его душевному состоянию.
Он часто переделывал чужие стихи. Ему не нравилось «век уж измерен», звучащий как «векуш», и он читал эту строку по-своему. Помогая мне надеть пальто, он декламировал:
На кудри милой головы
Я шаль зеленую накинул,
Я пред Венерою Невы
Толпу влюбленную раздвинул.
(Пушкин, «Евгений Онегин»)
Когда Осип Максимович прочел нам «Юбиляров и триумфаторов» Некрасова, они оказались для него неожиданностью, и он не переставал удивляться своему сходству с ним:
Князь Иван — колосс по брюху,
Руки — род пуховика,
Пьедесталом служит уху
Ожиревшая щека.
— Неужели это не я написал?!
* * *
В 1915 году, когда мы познакомились, Маяковский был еще околдован Блоком. Своих стихов у него тогда было немного. Он только что закончил «Облако», уже прочел его всем знакомым и теперь вместо своих стихов декламировал Блока.
А. Блок
Все мы тогда без конца читали Блока, и мне трудно вспомнить с абсолютной точностью, что повторял именно Маяковский. Помню, как он читал «Незнакомку», меняя строчку — «всегда без спутников, — одна» на «среди беспутников одна», утверждая, что так гораздо лучше: если «одна», то, уж конечно, «без спутников», и если «меж пьяными», то тем самым — «среди беспутников». О гостях, которые ушли, он говорил: «Зарылись в океан и в ночь». «Никогда не забуду (он был или не был, этот вечер)», — тревожно повторял он по сто раз.
Он не хотел разговоров о боге, ангелах, Христе — всерьез, и строчки из «Двенадцать»:
В белом венчике из роз —
Впереди — Иисус Христос