Литмир - Электронная Библиотека

В машине их было пятеро: крепкие, в спортивных костюмах.

– Куда, брат?

– Да уж куда тут, – попытался отвязаться я, – вас и так полный комплект.

– Ты не прав, брат, – затянул один из них привычную в таких случаях волынку – им очень хотелось поразмяться. – Остановил – не крути.

Уже тогда я понял: так просто это не кончится. Били они на совесть. Их было пятеро, старше, трезвее – нас со Славкой двое, но этого им показалось мало, и они ударили в две отвертки. Грамотно и точно.

Домой мы все-таки добрались. У меня был пробит подбородок, жгло под ложечкой, странно кривел нос. Почти такой же набор имел Славка. Залив йодом ссадины и порезы, практически облившись им с ног до головы, мы сели пить «перцовку». В два часа ночи. Тогда-то с нами и случилась истерика. Мы пили и смеялись до слез.

– Такое могло случиться только с нами…

– Идиоты, ну идиоты…

В этот момент и возникло между нами серьезное, на всю жизнь – мы поняли, что умеем смотреть на вещи одинаково.

На следующее утро, протрезвев и подвывая от боли на верхних полках купе, мы уезжали в Свердловск к товарищу, служившему в учебном полку.

Два дня мы таскали товарищу самую жирную, какую только можно было найти в местной кулинарии, курицу, после чего он, наконец, не выдержал:

– Да, принесите вы водки, черти! Я эту курицу уже видеть не могу. И вас вместе с ней.

И мы пили теплую водку в лопухах за забором части, подбрасывая на солнышке пустые бутылки.

Товарища в тот же вечер забрали на гауптвахту, а мы с чувством выполненного долга поехали домой, зайдя перед поездом в универмаг и купив огромного плюшевого бегемота в синей кепочке женщине, которую одинаково любили…

Наспех убирали, ловили такси на Новом Арбате, пели в машине.

Дома накрывали стол, кричали, выясняли отношения на кухне, приносили гитару…

– Галочка, позвольте на прощание…

– Идите к черту!..

– Завтра в присутствие к двенадцати. Исключительно похмеляться…

– А кто не в состоянии?

– Будет репрессирован…

– Хозяйка, водки бы…

Я тоже принимал участие в событиях, пел общие песни, танцевал под музыку отживающего свой век проигрывателя.

Мимоходом фиксировались суетные подробности уходящего дня. Шипела заезженная пластинка, танцевали пары… Жека в мокасинах, Петька в кроссовках с развязавшимися шнурками, у Светы явно завышен каблук, Надька босиком, бестолочь…

Я думал не о них. Я думал о Славке. Как он там со своим АКМом?

1993

Один из многих

Это случилось в больнице, где старший лейтенант Воронин долечивался после увольнения из армии в связи с полной непригодностью для дальнейшего прохождения службы.

Его наградили орденом Мужества, выдали страховку, единовременное пособие, малолитражный автомобиль и поставили в льготную очередь на квартиру, словно по сантиметру компенсируя ампутированную по бедро ногу, которую он потерял в тяжелых боях за Грозный при подрыве на противопехотной мине.

В больнице Воронину был назначен курс физиотерапии. Умело управляясь с костылями, он достаточно легко поднимался на четвертый этаж, шел нескончаемыми больничными коридорами.

Проходя отделение костной патологии и ощущая на себе горькие взгляды больных, он не переставал удивляться необъяснимой сострадательности русского человека: приговоренные к смерти, больные этого отделения еще были способны на сопереживание чужому горю.

Сам же Воронин никак не мог представить себе весь ужас зловещего словосочетания «костная патология». Казалось, постигни он, что это такое, и костная патология уже не оставит его, уложит на больничную койку и будет с ним до конца.

Он же, искалеченный в боях за Отечество, награжденный, облагодетельствованный государством, сейчас ощущал тайное превосходство над простыми смертными, сломленными теми или иными житейскими недугами.

Где-то в Германии собирался уникальный протез, который уже через год не должен был отличать Воронина от нормальных здоровых людей. В школах на уроках мужества, куда его приглашали достаточно часто, он говорил о патриотизме, самопожертвовании, чувстве долга, время от времени замечая на себе восхищенные взгляды двенадцатилетних мальчишек и девчонок.

Он был одним из героев страны и по праву гордился этим званием.

Всю ночь шел дождь. Хмарь, нависшая над городом, выкручивала пальцы несуществующей ноги. Воронин глотал обезболивающее, снотворное, но заснуть так и не смог.

Встав на костыли, он дошел до подоконника и, с трудом устроившись на нем, закурил в раскрытое настежь окно. Редкие капли дождя барабанили о жестяной карниз, и эти глухие неясные звуки, перемешанные с шумом обдуваемой июльским ветром листвы, были полны смутной щемящей тоски и одиночества.

Воронину было двадцать шесть лет. И в свои двадцать шесть он должен был заново учиться ходить, любить, прощать и ненавидеть. Его контуженной войной памяти предстояло умереть для того, чтобы другой, обретший второе рождение человек мог приспособиться к новой, такой противоречивой действительности.

Но память не отпускала, и потому многое не складывалось в этой непривычной для него жизни. Он думал об этом, об убитых товарищах, о будущей любви. Какой она будет и будет ли вообще?

Некстати вспомнилось, как пытался ухаживать за сестрами в госпиталях и как они недоуменно смотрели на него. В эту ночь ему не предстояло заснуть. В больницу он приехал совершенно разбитым и впервые за все время решил воспользоваться лифтом.

Он долго вызывал лифт, жал и жал кнопку, наконец лифт опустился, распахнулись двери, и Воронин шагнул внутрь.

– Куда?!

Он даже не запомнил ее лица – что-то властное, немолодое.

– В физиотерапию мне, – улыбнулся он, – на четвертый этаж.

– Ну, а ты кто такой-то? Главврач, что ли, чтоб я из-за тебя одного лифт гоняла…

– По-моему, это входит в ваши обязанности, – пересиливая себя, вымученно улыбнулся он.

– Ну, ты мне еще про мои обязанности расскажи…

– Мне тяжело подниматься. И стоять тяжело, – жалко, просяще и ненавидя себя в эту минуту, сказал он.

Лицо расплывалось. На нем было невозможно различить отдельных черт – они сливались в единую массу, и эта масса сказала:

– Ладно, не растаешь. Наберем народу – поедем. Обождешь пока…

Это было все. Последний предел. Как тогда, в Грозном, когда нужно было рвануться вперед и стрелять, стрелять, бить из автомата, и выжить, и победить.

Воронин оперся на костыли, оттолкнулся и шагнул в глубину лифта.

– Назад! Я сказала: назад!

Он шел напролом, но там, куда он шел, были сильнее его. За ними стоял натиск, правда облеченного властью быдла, еще никогда и никому не отдавшего ни пяди своего всепростирающегося могущества.

Его толкнули. Он упал. Ударившись о мраморный пол, унизительно задребезжали костыли. Он попытался встать и не смог. И все-таки встал и, не выдержав равновесия, рухнул.

– Сука тифозная! Тварь!

Ему казалось, что он кричит. Но он не кричал – плакал, по-детски размазывая слезы.

К нему подбежали, попытались поднять, а он сидел на полу и плакал. Ему хотелось сказать им, что он, командир десантной роты старший лейтенант Воронин, честно воевал за Отечество, что он потерял ногу не по пьяной лавочке, а в тяжелом кровавом бою, что его четыре месяца резали по госпиталям, что все это он делал ради них…

И вдруг он понял, что нет никакого Отечества, ни людей вокруг него, ни святой правды в той бойне, где их тысячами перемололи гусеницы бронемашин…

А есть безногий калека, обрубок, старший лейтенант никогда не востребованного запаса Воронин, которого можно толкнуть, ударить, размазать в грязь, которому уже не выстоять в этой скотской, безразличной к нему жизни.

– Вставайте! Ну, вставайте же, молодой человек…

Он боялся встать. Он не знал, как жить дальше.

1995
15
{"b":"197723","o":1}