Молодости моей! [1]
Хефлинг умолк. В блиндаже наступила гнетущая тишина. Почему-то каждый подумал: вот откуда у них умение бить ножом! Раненый Зудин, не в силах скрыть боль, застонал. К нему тут же подскочил Шумейко:
— Вань! Может, бинтик смочить шнапсом?
Зудин осторожно махнул рукой. Спросил:
— Уже есть два часа?
— Сейчас будет… Включайте, — приказал политрук.
На волне полка опять звучал знакомый, ставший уже родным цокающий голос:
— «Цоценка», я — «Лец»…
Радист, судя по голосу, был рядом — будто через дорогу. Под тяжестью невеселых мыслей люди стояли молча.
— Вот положеньице, — нарушил тишину неугомонный Метченко. — В полку небось думают, что нам уже крышка.
— Зачем же тогда вызывают «Цоценку»?
— Для успокоения… С того света, как известно, еще никто не отзывался.
— Товарищ Метченко…
— А что, разве не так, товарищ политрук? Я к тому, что мы целый день отзывались пулеметами и гранатами. И еще отзовемся. Так неужели там, за озером, нас не слышат?
Подобным образом рассуждали многие. У командира даже был сигнал: три зеленые ракеты. Это на случай, если над узлом появится наша авиация. Но за весь день ни одного самолета: ни нашего, ни фашистского. И куда они подевались? Может, вся авиация — наша и фашистская — в небе над Ленинградом?..
Суровые и молчаливые бойцы стали расходиться по своим окопам.
24
С минуты на минуту политрук ждал Кургина. Командир, по докладам связных, задержался во взводе сержанта Лукашевича. В землянках скопилось три десятка раненых. И это тревожило командира не меньше, чем предстоящий бой. К этому бою люди готовились, как к самому главному экзамену жизни. Для многих он станет последним. Но эту мысль, тоскливую и неприятную, каждый отгонял от себя как наваждение. «Неужели там, в полку, не слышат?»
Наконец-то фашисты притихли. Даже не постреливали. И вдруг — и в самом деле это было вдруг — рядом звонко ударил выстрел, за ним — второй, третий…
— Волк! Волк!! — послышались возбужденные крики. Кто-то из бойцов выскочил на бруствер, торопливо перезаряжая винтовку.
— Отставить! — Это уже был голос Петракова.
Но стрельнули еще, еще… Куда? Зачем? Волк, перебежав дорогу, рванул не в заросли осинника, а сюда, к блиндажам, — сам себя подставлял под пули.
Поведение волка было странным. Низко наклонив лобастую голову, он тяжело, но быстро бежал по траншее, словно чувствовал, что, если замедлит, — тут ему и смерть. Волк тенью мелькнул под амбразурой нижнего дота.
— Ошалел зверь, — сказал кто-то вдогонку.
Волк бежал не от людей, а к людям. Не было сомнения: в траншею он попал случайно. Сейчас выскочит на бруствер — и в несколько прыжков будет в лесу, под сумрачными соснами, а там ищи-свищи — найдет себе убежище. К изумлению всех, волк не стал выпрыгивать, уходить, под сосны, он исчез, как растворился, в траншее.
— Ребята, да он же в блиндаже!.. К радистам!..
Выхватив ножи, бойцы бросились на выручку товарищам: от смертельно напуганного зверя ожидать можно всякого. Но то, что бойцы увидели, ворвавшись в блиндаж, потрясло их и ошеломило.
Волк, мокрый, трясущийся, с обрывком веревки на шее, навалился на Зудина. Бойцу было больно ворочать шеей: но что боль, когда такая встреча!
— Барс!.. Барсик… Откуда ты? Рассказывай!..
Прерывисто дыша, Барс тонко скулил, будто и в самом деле рассказывал, откуда и как он добирался. Раненому Зудину пес облизывал руки, принюхивался к бинтам, находя в них тревожный и настораживающий запах. Жалобно скулил и даже пытался лаять, видя неподвижно лежащего хозяина.
Сиял от радости Шумейко, обнажая красивые белые зубы, громоподобно смеялся Метченко, повторяя:
— Вот это псина! Вот это псина! Во куда махнула — по тылам противника!
Забежал в блиндаж пулеметчик Сабиров, от умиления он распахнул свои крохотные раскосые глазки, не удержал восторга:
— Эх, какой собака!
Барс, повизгивая, лег около Зудина. В блиндаже было уже достаточно светло, чтобы как следует рассмотреть собаку. На ней был толстый, прошитый кожей брезентовый ошейник с обрывком довольно прочной пеньковой веревки. Не иначе, эту веревку Барс перегрыз. В его мокрой длинной шерсти чернела болотная тина, под длинными и колючими, как иглы, бровями кровоточил глубокий порез. На него сразу же обратил внимание Шумейко:
— Ребята, никак пуля чиркнула?
Присмотрелись. Верно. Значит, в Барса стреляли еще до болота. Рана оказалась забита песком. А песчаные откосы по всему переднему краю.
— Где ж это тебя, Барсик? — спрашивал Зудин, нежно поглаживая собаку ослабевшей рукой.
Счастливыми глазами пес преданно смотрел на Зудина, и когда тот его спросил, он вытянул шею, лизнул бойца в щеку и опять устало опустился на землю.
Скоро весь отряд знал о неожиданном госте из-за линии фронта. Сержант Лукашевич прислал для собаки довольно увесистый кусок сырой конины. Из рук связного Барс подарка не принял, хотя все видели, что он голоден и по розовому вздрагивающему языку струйкой текут слюни.
— Ешь, — сказал Зудин. — Это — тебе…
25
Командир попросил политрука подняться в верхний дот. Там было совсем светло, словно и не темнело, хотя над головой угрюмо плыли все те же свинцово-оловянные тучи. Поднявшись на крутую гранитную сопку, политрук почувствовал, что утро нового дня уже наступило. На востоке из-за дальних сопок струился мягкий, голубоватый свет. Он позволял видеть не только дорогу, но и лес, выгоревший местами, болото, уходящее за горизонт, и голую, сплошь гранитную, скалу, за которой, судя по карте, лежало небольшое карельское селение, где еще недавно батальон Анохина держал оборону.
Утром, оказывается, многое видится иначе, чем вечером. Сразу после боя усталость валила с ног, и глаза не столько смотрели вдаль, сколько выискивали вблизи: все ли сделано, чтобы отбить врага, так ли расставлены люди, пулеметы, все ли есть необходимое для ведения боя? Утром, словно мечта в юности, зрение устремляется вдаль. Ну как там полк? В котором часу перейдет в наступление? Эх, радист, ну скажи, пожалуйста) «Держитесь, товарищи, мы — выступаем!» А радист как заведенный монотонно твердил: «Цоценка», я — «Лец». Прием». И — ни слова больше.
Несомненно, он был человеком дисциплины, передавал только то, что предусмотрено инструкцией. А побывай он хоть раз в рейде, говорил бы по-другому, даже те самые слова — «Цоценка» и «Лец» — звучали бы как музыка, поднимающая в атаку.
— Посмотри, комиссар, что там? — показал Кургин на смутно видимую восточную сопку, из-за которой медленно, словно нехотя, казалось, струился голубоватый свет.
— День.
— Да ты гляди поближе. Даю ориентир: горелая сосна, левее сто, у самой посадки…
На опушку молодого соснового леса выходили немцы, в серой полевой форме, в касках, с ранцами за плечами. Фашисты даже не пытались маскироваться — шли в полный рост, но огня почему-то не открывали. Шли как призраки.
— За кого они нас принимают? — спросил Кургин, хотя по вопросу чувствовалось, что ответить он мог и сам: берут на испуг или готовятся к новой атаке.
Судя по расстоянию — километра два, — атаку можно было ожидать примерно через полчаса: фашистам предстояло пересечь просеку, а там они уже попадали под прицельный огонь наших пулеметов. Неужели полезут еще раз? Тут что-то не то…
— Атака. Но какая? Откуда? — спрашивал Кургин. — Загадка. Поэтому я тебя, комиссар, попрошу взять резервный взвод Амирханова и расположиться у кромки болота. Настраивай людей на контратаку.
Болото — место знакомое. Отсюда взводы рейдового отряда ударили по дотам. Удар получился удачный. На всех картах — наших и немецких — болото обозначено сплошными синими линиями: непроходимое. Кургин по нему провел отряд. «За такой маневр, — хвалился он, как мальчишка, — по тактике нам полагается «отлично». Впрочем, решение что — любой командир примет. Вся соль в людях: бойцы доверились нам, командирам, а мы, в свою очередь, им, их мастерству и отваге. Собственно, на таком согласии строится военная удача. Вчера, комиссар, мы в этом убедились…»