Письмо Гервега Натали об «измене» (не дошедшее до нас) было, очевидно, сокрушительным, но вместе с тем более мягким, чем можно было бы предположить, судя по ее ответному письму. Психологически «жертва» ускользала из рук «преследователя», и оба они должны были просчитать последствия своих шагов, — и все во имя вынужденной гармонии.
Письмо Натали, отправленное Гервегу (опубликованное Э. Карром), никогда не появлялось в русском переводе[109]. Не значилось оно и в упомянутом обзоре помянутого тома «Лит-наследства», возможно, чтобы избежать чрезмерной, шокирующей обнаженности признаний:
«Мой ребенок, мой ангел, я тебя понимаю. Будь я мужчиной — ты понимаешь меня… — я тоже поговорю с тобой без смущения. Помнишь, ты сказал, что я узнаю твоего ребенка по маленькому пятнышку, которое у тебя на нижней губе? Ты тогда предположил возможность и другого ребенка, который не будет нашим — на самом деле — а как могло быть иначе? Георг, моя любовь более независима, более велика, более храбра. Она, как жар-птица, всегда возрождается из пепла. Ты сказал, что никто на свете не должен знать, что он твой ребенок, даже сам ребенок, а теперь, как смогла бы я избежать?.. Разве я не говорила тебе, что я никому никогда не принадлежала, как тебе. Пока я не узнала тебя, я была словно девственница, и такой остаюсь, когда тебя нет рядом со мной. Я буду ею всегда, даже если у меня родится еще 10 детей — тебе этого достаточно?» Гервег понял и простил.
Наталья Александровна, глубоко задетая затянувшимся отсутствием Георга в «Гнезде близнецов», не уставала упрекать «в щепетильности» и узости его любви, вновь доказывая ему безграничность своей привязанности. Пройдет еще какое-то время, полное упреков, мелодраматических признаний и просьб (не разрушать видимость установившейся гармонии), прежде чем Гервег в тайных записочках к Натали согласится отправиться в Ниццу.
Настроения ее меняются, она страдает, ждет; упоена предчувствием наступающего счастья и полна сомнений: «Георг! Георг! Мой Георг!!! Но если ты — мой Георг, если я — твоя Натали — если ты не приедешь с целью убить меня, — не поступай так больше! Умоляю тебя, также на коленях, не разрушай ту видимость гармонии, которая установилась между нами… Сделай над своим характером некоторое усилие…»
Видимо, Гервег сдается…
Новые идеи бродят в ее голове. Вот и Огарев с Тучковой грозятся приехать — целая колония образуется! Одна семья! Не нужно сердиться на Александра, «он не в состоянии полностью понять нас — нельзя от него этого и требовать, нельзя на него за это сердиться… И совсем непростительно тебе, ангел мой, видеть в его письмах и в моих открытых письмах — намеки». «Ты не прав по отношению к Александру, — повторяет вновь Натали, защищая мужа от „нападок Гервега“, — ты совершенно не прав, ты не оценил его. Да останется ваша дружба чистой, простой и нерушимой. И да не переживу я ее!..»
Переписка Герцена с Гервегом в «частном» постепенно «замирала из-за недостатка искренности» со стороны Гервега и его неисполненных обещаний, когда он сам же, первый, «гнал их в Ниццу». Но «общее» — политическая мысль, критическое осмысление эпохи, завершившейся крахом надежд, — по-прежнему продолжало занимать собеседников, и Герцен во многом соглашался с Гервегом.
«Ты до такой степени прав в отношении трагической непоследовательности, в которой все мы movemur et sumus[110], — писал Герцен Гервегу 10 июля 1850 года, — …что я и сам написал это в „Эпилоге“, которого ты не знаешь…» Герцен приводил с некоторыми вариациями отрывок из «Эпилога 1849», включенного в книгу «С того берега»: «А нам, последним звеньям, связующим два мира и не принадлежащим ни к тому, ни к другому, — нам нет места за накрытыми столами, мы предоставлены нашим собственным силам. Люди, отрицающие прошедшее, люди, сомневающиеся в будущем, по крайней мере, в ближайшем будущем, — мы не имеем ни угла, ни пристанища, ни дела в современном мире, мы призваны дать свидетельство своей силы и полной своей ненужности. — Что же делать? — Идти прочь, покинуть мир и начать новое существование, дать другим пример индивидуальной свободы, отрешившись от интересов мира, идущего к гибели? — Но готовы ли мы дать его? Свободные в своих убеждениях, свободны ли мы на деле? Не принадлежим ли мы, вопреки нашей воле, к этому ненавистному нам миру и своими пороками, и своими добродетелями, и своими страстями, и своими привычками? Что станем мы делать на девственной земле, мы, которые не можем провести и утра, не проглотив десятка газет. Мы, надо сознаться, плохие Робинзоны. <…> Мы попали в положение педерастов — они испытывают угрызения совести, они чувствуют, что в их поведении есть что-то грязное, но поступают вопреки рассудку (роняя себя, следовательно, в собственных глазах), не будучи в силах устоять перед привычным влечением; для нас же вертепом разврата является политика. Но, черт побери, мы еще не мертвы и не слишком стары, большой шаг в сторону серьезного сделан переменой жизни».
Одна сторона этой перемены — робинзонада в Ницце — была, по меньшей мере, заранее обречена. И Герцену пришлось после оглушительного краха всего на свете выискивать в будущем новые пути.
Натали верила в Эдем. Для нее Герцен оставался по-прежнему образцом детской чистоты, непринужденности и откровенности. Не надо только обидчивости, досады и подозрительности, заклинала она Гервега, в дружеских отношениях — это начало конца.
Видимо, она не вполне понимала отношение Гервега к Герцену, все в ее представлениях смещалось… Жизнь непредвиденно выворачивалась наизнанку.
Между тем подбирался подходящий дом с террасой, садом и беседкой, где они могут встречаться, и об этом Георг тоже осведомлен.
«Все было сделано, как хотел ты…
Мои объятья открыты — я жду тебя — приди! <…>
Оставь где-нибудь все письма. Я предпочла бы, чтоб ты сжег их; ты получишь меня».
Разговоры о деньгах и квартирах, где они будут вынуждены поселиться не на равных условиях и при разных удобствах, как считала недовольная Эмма, тяготили Гервега. Он ощущал свою вынужденную зависимость от Герцена, хотя тот не давал пока ни малейшего повода ущемить самолюбие друга. Герцен и прежде писал ему о «наших» общих средствах.
Теперь, из-за «недостаточности финансового положения», подобные наставления, где и как жить, Герцену казались необходимыми.
Гервег опять не торопился. Отговаривался болезнью, которая окружающими его в Цюрихе знакомыми никак не подтверждалась.
«Если ты не хотел приехать, зачем постоянно обещать? — в который раз упрекала Натали Гервега. — <…> Что бы ни таило для меня будущее — я люблю свою любовь; ни один миг из своего мучительного существования я не обменяла бы на все земные радости…»
Итак, новая жизнь? Возможность доказать, что они, «граждане нового мира», уже не принадлежат к старому, «дряхлому миру» с его засохшими мещанскими традициями? Герцен не может не признать, что, несмотря на вызывающую смелость новых теорий и нового образа существования, им еще далеко до новых идеалов. Правда, возможность личным примером доказать жизненность новой нравственности и устройство коммуны-семьи на новых социальных и экономических основаниях уже реализовалась на практике в их демократической среде.
Общий дом, «Гнездо близнецов», давно строится в воображении Натали. Сам Герцен, до конца не уверенный в осуществлении подобной мечты, вынужден присоединиться к жене. Торопит Гервега, просит оставить все сомнения и раздумья, даже возмущается его необъяснимыми отсрочками. И Гервег в который раз выражает желание «жить под одной крышей». Время гонит Гервега в Ниццу. Как воспротивиться обстоятельствам? Тем не менее для него это прежде всего продолжение «наиболее искренних, интимных бесед» с близнецом, «как всегда было», и с нескрываемой надеждой он резервирует для подобных разговоров «время перед полуночью и после нее». Полное небрежение к семье и детям все-таки должно иметь какую-то развязку и получить необходимое материальное подкрепление. Ведь Гервег своими неумеренными тратами совершенно лишился средств, брошенных к его ногам Эммой. Повторимся, «беден как Иов».