«Рапсодичность» сочинения, по определению автора, то есть свобода, раскованность повествования, соединения разных тем и сюжетов, «забегающих вперед или отстающих», без стремления заключить их в строгие хронологические рамки и составила тот удивительный сплав воспоминаний и размышлений, где, по мысли Герцена, есть «и факты, и слезы, и хохот, и теория». Здесь, добавим мы, и смена палитры в описаниях разновременных явлений.
Бесспорно, «Былое и думы» — классический образец мемуаров — авторской исповедальной биографии. Они потрясают широтой охвата действительности, накалом интеллекта и страстей. В них — не только сиюминутный ход событий, причины и следствия различных ситуаций, но и отчетливая разница воззрений и оценок автора «во время» и «сейчас» от того, что он напишет «после». Сам и свидетельствует в предуведомлении к «Былому и думам»: «„Утреннее“ освещение его ранних автобиографических сочинений, относящихся к молодому времени, никак нейдет к его мемуарному, „вечернему“ труду».
«Воскресить в памяти время и обстоятельства», «изобразить человека в его соотношении с временем» — это ли не назначение мемуаров, сформулированное еще Гёте. Герцен словно вторит ему своим определением замысла «Былого и дум» — «отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге». Притом очевидно, что душевное состояние и человеческие эмоции претерпевают во времени неминуемые изменения, а в представлении о былом расставляются новые, подчас нужные акценты, кажущиеся любому автору объективными.
Автор мемуаров — хозяин воспроизведенной им книги своей жизни. Он вправе выделить нужное, сознательно обойти запретное, проведя читателя по дорогам собственной судьбы. Не забудем, что сам Герцен открыл в мемуарах интимнейшую, сакральную страницу личной драмы, обнажил свою душевную смуту, бесстрашно предложив на общественный суд трагическую историю «кружения сердец». Естественно, что многие факты, оценки купировались и затемнялись, а некоторые исторические личности были сознательно обойдены или не были освещены в привычном для нас идеологическом ракурсе.
С тех самых времен, когда архивы Герцена стали не только семейной собственностью, но и общественным достоянием, сколько писем, записок, дневников, ранее недоступных читателю и не включенных в главы «Былого и дум», обнаружилось. Стоит воспользоваться прежде всего этими сиюминутными свидетельствами. Сколько томов литературного наследия писателя внесено в летопись его творческой и бойцовской жизни, претерпевшей почти за два столетия множество крайне противоречивых научных и политических толкований[5]. Сколько исторических эпох сменилось, сколько пристальных взглядов современников и потомков было обращено к этому гуманисту, писателю, издателю, философу.
Значит, задача книги — заполнить часть белых пятен, очерченных многими десятилетиями, представить концепции, факты, документы; рассмотреть Герцена, его жизнь и судьбу непредвзятым, незамутненным идеологическим туманом прошлого, взглядом. Постараться вновь прочесть тексты Герцена, выверяя их камертоном современности. Последовательно и просто, в соотношении со временем, рассказать об этом удивительном, не похожем ни на кого Человеке на все времена (не постесняемся этой довольно избитой, но точной формулы), поставившем идеал свободы личности во главу угла своей жизни.
Только при произнесении имени Александр Герцен бывает трудно отбиться от пустого повторения фраз, где-то слышанных, когда-то читанных, некогда усвоенных из ленинской статьи, сотворившей «нетленный» миф о «публицисте-революционере»: «Ах, это тот, кто „разбудил…“, тот, кто „остановился…“! Да, да, тот, который…»
Очень хочется вновь вызвать интерес к жизни и судьбе человека, гениально представившего всему миру русскую литературу наряду с Пушкиным, Гоголем, Достоевским и Толстым. Кстати, последний высоко определил место Герцена в нашей словесности и общественной жизни: «…это писатель, как писатель художественный, если не выше, то уж наверно равный нашим первым писателям…»; «Читал и Герцена „С того берега“ и тоже восхищался. Следовало бы написать о нем — чтобы люди нашего времени понимали его. Наша интеллигенция так опустилась, что уже не в силах понять его. Он уже ожидает своих читателей впереди. И далеко над головами теперешней толпы передает свои мысли тем, которые будут в состоянии понять их».
О Герцене недостаточно сказать: писатель и выдающийся мыслитель. Он мыслитель-художник. Сила мысли, не консервативной, застойной, а постоянно развивающейся, эволюционирующей; диалектичность воззрений, питаемых новыми идеями — философскими, художественными и политическими, проходящими через горнило страстной полемики, остаются главными достижениями творческой деятельности Герцена, никак не умаляемой противоречиями и парадоксальностью его крайне динамичного теоретико-художественного мышления. Об органичном сочетании литературно-художественного и философско-теоретического начал в его творчестве написано множество работ, к которым, несомненно, прибегнет вдумчивый читатель, поставивший целью «глубоко проникнуть в ход его умственного развития» (Г. В. Плеханов) и полнее разобраться в теоретических обоснованиях его творческо-философского метода.
Как полагается, начнем ab ovo, то есть с самого начала…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЕРЦЕН В РОССИИ
Мы живем на рубеже двух миров — оттого особая тягость, затруднительность жизни для мыслящих людей. Старые убеждения, все прошедшее миросозерцание потрясены — но они дороги сердцу. Новые убеждения, многообъемлющие и великие не успели еще принести плода; первые листы, почки пророчат могучие цветы, но этих цветов нет, и они чужды сердцу. Множество людей осталось без прошедших убеждений и настоящих. Другие механически спутали долю того и другого и погрузились в печальные сумерки. Люди внешние предаются в таком случае ежедневной суете; люди созерцательные — страдают: во что б ни стало ищут примирения, потому что с внутренним раздором, без краеугольного камня нравственному бытию человек не может жить.
А. И. Герцен. Дилетантизм в науке
Глава 1
«Я РЕБЕНКОМ В ЭТОМ СТРАННОМ МИРЕ…»
…«Ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли не самая важная: она незаметно определяет все будущее.
А. И. Герцен. Былое и думы
День Благовещения 25 марта (по старому стилю) 1812 года принес добрую весть. Война еще не завтра. Не ожидаема, не предсказуема московским обывателем. А мир уже бурлит. В семье знатного аристократа, человека «комильфо», с нужными связями и достойным богатством, родился светлый мальчик. За Александром закрепят «сердечную фамилию». А что поделать — незаконный, Яковлевым не назовешь, а вот немецкое слово Herz (сердце, по-нашему) будет очень кстати. И «воспитанник господина Яковлева» не вызовет досужих перетолков. Так и запишут в канцелярском свидетельстве: воспитанник.
Только вернулся из «неметчины» Иван Алексеевич вместе с шестнадцатилетней девицей из города Штутгарта Генриеттой Луизой Гааг, а она вскоре и родила. Вот вам и Александр Герцен. Прекрасное имя для гения.
Может быть, действительно, если между родителями не брак, а сердечный союз по любви, тогда ребенок — дитя любви. И должен быть счастливым…
Отсутствовал Яковлев в России лет одиннадцать. Брат его, Лев Алексеевич, по прозванию Сенатор, бывший на русской дипломатической службе, и того дольше. Накануне роковых событий 1812 года Иван Яковлев вернулся. Через границу пробирался тайно, да не один, ибо спутником его была… юная женщина, переодетая в мужское платье. Так Генриетта Луиза Гааг оказалась в чуждой ей России за три месяца до появления на свет сына.
История знакомства родителей из рассказа Герцена предстает вполне романтической, но вырисовывается неясно. Подробностей об их встрече: «как она решилась оставить родительский дом, как была спрятана в русском посольстве в Касселе у Сенатора, как… переехала границу», любопытствующему читателю явно недостаточно. Двери родительского дома Генриетты Луизы плотно закрыты. О статусе немецкого семейства, отпустившего благовоспитанную девицу вместе со знатным чужестранцем, вероятно, без всяких на то брачных гарантий, можно только догадываться. Согласитесь, все это представляется не столько романтичным, сколько сознательным бегством Генриетты Луизы из отчего дома. Да и поступок Яковлева, казалось бы, не имеет достаточной мотивации в его непростом, отнюдь не романтическом характере.