Траурные настроения Натальи Алексеевны приводят ее к границе возможного, мысль о смерти целиком захватывает ее. Кажется, что жизнь «разлетелась вдребезги». Она винит сначала себя, а потом и своих близких в чудовищности трагедии, которую все они не попытались предотвратить. Жалеет Герцена, чувствуя его страдания, но наносит ему все новые моральные удары.
Ее посещают жуткие видения, во сне она ищет своих детей: «Natalie, где твои дети, что ты сделала с ними?» С девочкой Лёлей она видит особую связь, признается Огареву: «Это была моя звезда, в эту темную ночь наших бедствий».
Трагедия тем не менее не подразумевает ее примирения с Герценом. Оградить от несчастий, «окружить Лизу любовью, теплыми сердцами, так чтоб я могла уйти» — таков лейтмотив предстоящей ей жизни после кончины близнецов. Огарев пытается помочь, как всегда, принять на себя часть беды: «Собери все силы, чтоб для нее [Лизы] ожить. Лучшей тризны ты не совершишь над гробиками».
Соболезнования Тучковой идут со всех сторон. Пишут родные, верный друг Мария Рейхель. Целая связка писем от Дж. Маццини. Он делит с ней ее горе, подтверждает «связь, которую образовало между ними страдание».
Ожесточение и комплекс вины, беспредельная мнительность и самобичевание, вечные претензии и упреки все больше и глубже овладевали Натальей Алексеевной — близким приходила даже в голову мысль о ее психическом нездоровье. Она поддерживает себя в «безысходном отчаянии», — считал Герцен, а Огарев заклинал ее опомниться — «не отравлять» жизни детей, «хорошие жизни вокруг себя».
«Личная жизнь моя закончилась — бурями и ударами 1852 года», — писал Герцен сыну еще в 1860 году. «Начали светло, широко, а оканчиваем темно, глубоко», — давний крик души в письме московским друзьям, кажется, с трагической неизбежностью оправдывал его предвидение.
Двадцать шестого марта 1865 года гробики с телами близнецов перевезены Герценом из Парижа в Ниццу. Там на кладбище Шато и похоронены им «возле самой Natalie».
С этого времени начинается новый этап жизни Герцена.
Воспоминания о прожитом за эти 12 лет на английской земле не покидают его. Как в процессии, и траурной, и праздничной, или просто в будничном движении толпы проходили перед ним люди, встретившиеся на его пути. Возникали обрывки разговоров, незаконченных споров, в которых он еще должен поставить точку. Мелькали города, лондонские зеленые предместья, ухоженные лужайки и сады, многочисленные просторные дома, часто неприветливые, но дававшие приют его непростой семье. Дети, дети, постоянно отнимаемые у него то ли роком, то ли людской черствостью… Память не выдерживала. Тяжесть потерь, лежавшую на сердце, нельзя было сдвинуть никакими силами.
Ему уже 53! Молодые, даже совсем юные гимназисты перестают интересоваться тем, что он пишет, «улыбаются, глядя, как еще проступает в Герцене старый человек», — цинично, даже злорадно повторяет в письме своему бывшему «другу-врагу» теперь уже яростный его противник Ю. Самарин. Три безответных письма к нему в «Колоколе» Герцен так и назовет: «Письма к противнику».
Пророков всегда побивают камнями. Известное дело…
Герцен считает излишним повторять их с Огаревым символ веры и менять дорогу. Его убеждения неизменны. «Колокол» остается тем, чем был, то есть «самим собой». Его издатель по-прежнему сосредоточен на русских «началах».
Глава 31
«КРУЖЕНИЕ ПО СВЕТУ». ПЕРЕЕЗД В ШВЕЙЦАРИЮ
Трудна эпоха, по которой мы проходим, но я, как и прежде, гляжу с сочувствием, но без отчаянья.
А. И. Герцен — Г. Н. Вырубову
После многомесячного кружения по Европе Герцен добрался, наконец, до своего palazzo, снятого Касаткиным на окраине Женевы[170]. Слово «кружение», которое и сам он не раз повторял, вовсе не преувеличение для последнего пятилетия его кочевой жизни. С начала 1865 года счет городам идет на десятки. Перемещения стремительны: Женева, Монпелье, Париж, Лондон, Париж, Ницца, Канн, Ницца, Марсель, Лион, Женева…
Поскитался вдоволь по Европе… Не пора ли осесть…
Семнадцатого апреля 1865 года первая решительная остановка. Четыре часа пополудни. День великолепный. Дом великолепный. «Замок Буассьер», палаццо, «шато», как любят называть свои немалые особняки не чуждые преувеличений и понятия престижа жители крошечной Гельвеции. А для Герцена это домик в деревне Буассоньеровке, Буассоньерке, так по-русски привычнее.
«Тут только жить да похваливать, всем места через край». «Милости просим», — пишет Герцен сыну, мысленно размещая в комнатах всех ожидаемых им дорогих людей. В который раз его посещает надежда: собрать под единым кровом распадающуюся семью. Лиза с Натальей Алексеевной пока ненадолго с ним. Нельзя оставлять их одних. Тучкова в таком бескрайнем отчаянии, что даже приезд из России ее отца — не в помощь.
Нескончаемые хлопоты о «Колоколе», об организации «щели» как возможности пересылки в Россию вольных изданий Герцена не оставляют. Найдено приличное помещение для типографии на улице Pré l'Evêque, 40. (Разместились там до сентября 1867-го.) Меры предосторожности от натиска молодых эмигрантов, стремившихся «употребить» издателей «пьедесталем» собственной пропаганды, тоже приняты. Опасения Огарева относительно предложения Касаткина — превратить Вольную русскую типографию в акционерное общество Герценом отведены, а роли всех участников соглашения четко определены.
Герцен умел в организации и тверд в денежных делах: «Заведовать морально — буду я, голландской сажей [т. е. производственным процессом] — Чернецкий». А в роли компаньона выступит Касаткин.
Типография устанавливалась с апреля, но не так быстро, как хотелось бы, и Герцен уже готов «воскреснуть» ради дела.
Доносятся тревожные слухи из России, события несутся, не устают возмущать, а иногда придают надежды, и Герцен полон планов не упустить их в «Колоколе». Хотя голосу его, правду сказать, мало кто из восторженных читателей прошлого теперь внимает.
Прислушивается к «агитаторам» по-прежнему тайный сыск. Летят агентурные донесения в Петербург. Уж филерам известна вся подноготная. Куда и как перебирается Искандер со всеми своими спутниками. Надежды разрушить, сокрушить это гнездо, это «складочное место» злокозненной пропаганды, у агента (воспарившего над Женевским озером) — самое радужное: к лету всё и свершится, — доносит он своим хозяевам.
Не так страшна эта история. Одно дурно, молодые эмигранты житья не дают. Женевский молодняк из «птенцов» и «щенят», как Герцен их именует, превращается в «волчат», и они без устали его терзают. Разделились на «буассиерцев», вполне лояльных, даже помогающих в деле, не игнорирующих Буассьерку, и «непримиримых».
Укрыться от «праздных интриганов» в Женеве довольно трудно. Да и «работать с ними нельзя». «Один Мечников умеет писать». Все погрязли в ссорах. «Русская эмиграция в Женеве, если состоит из 10 человек, образует столько же или 11 партий», — невесело добавляет Тата к одному из писем отца Марии Рейхель.
Особо донимает А. А. Серно-Соловьевич, так обласканный Герценом еще в Лондоне. Он протестует против всякого, мало-мальски приемлемого соглашения с редакторами «Колокола», пишет против них «ругательные» листовки, скандалит, злословит, будучи крайне неуравновешенным. Герцен принимает его в Буассьере и продолжает давать деньги на лечение в психиатрической клинике. Он кается, просит защиты, признается в своей клевете, а потом нападает на своего благодетеля с новой безумной яростью.
Любовная история Серно-Соловьевича, конечно, трагическая. Главная героиня — Л. П. Шелгунова, «непримиримая» к Герцену, переводчица и писательница, державшая русский пансион в Женеве, «та самая», которая была связана с сосланным Михайловым и «не только успела забыть его, но и заменить Серно-Соловьевичем младшим». Тучкова-Огарева не упускает случая ввести этот рассказ в свои «Воспоминания». Тут и отвергнутая любовь Серно-Соловьевича, и незаконный ребенок, отправленный в Россию к находящемуся в ссылке официальному мужу «непримиримой» Людмилы — Н. Шелгунову, и совсем уж печальный конец[171].