Естественно, когда все «дома», много писем не пишется, что обычно делает Герцен. И трудно воспроизвести атмосферу, услышать обрывки разговоров в семейном королевстве, образованном лишь на время.
Почти через месяц пребывания в Пранжене, уже 11 сентября, приглашая верного советчика и душеприказчика семьи Г. Н. Вырубова посетить замок, Герцен, все еще надеясь на всеобщее «замиренье», с горестью сообщает ему: «…мы же все рассыпаемся: кто в Женеву, кто во Флоренцию — а я еду в Париж на несколько дней».
Вообще в замке приглашенных друзей и знакомых не слишком много. Кроме Вырубова и Тхоржевского на свидание с Герценом приезжает редактор петербургской «Недели» А. П. Пятковский, чтобы поговорить о возможном сотрудничестве в русской печати. Конечно, анонимном. И вскоре под псевдонимом «И. Нионский», предложенным Пятковским в память о знаменательной встрече в Нионе, русский читатель познакомится с серией очерков Герцена «Скуки ради».
В Пранжен доходит известие, что после смерти П. В. Долгорукова надо срочно решать вопрос о богатейшем собрании княжеских бумаг, на которые охотится тайный российский сыск. Последние посещения умирающего Долгорукова, вмешательство Герцена в примирение неуживчивого князя с его сыном, последующая провокационная развязка с унаследованным Тхоржевским архивом Петра Владимировича стоили Александру Ивановичу слишком дорого. Российская «шпионница» проницательного Герцена попросту провела.
Под видом скорейшего издания разоблачительных материалов Долгорукова некто Постников, оказавшийся подготовленным агентом Третьего отделения К. А. Романном, входит в доверие к соратникам Герцена, получает обманным путем от Тхоржевского и Огарева секретнейшие бумаги князя и вскоре переправляет их в Петербург[180].
До поры Герцен полагал, что еще крепок, «здоров, как бык» (не считая, конечно, навязчивых мигреней), но и по делу медицины и собственного здоровья терпел фиаско.
Открывшийся у него диабет требовал немедленного врачебного вмешательства. Доктор Сергей Петрович Боткин, брат небезызвестного Василия Петровича, врач первоклассный, ставит диагноз и, вслед за швейцарским профессором гигиены Адольфом Фогтом, советует ехать «на воды» в Виши или Карлсбад.
Врачебное предписание будет исполнено, но лечение в Виши к успеху не приведет. (Из-за развития диабета Герцена постоянно, «до лихорадки», будет мучить боль от появившихся на руках чирьев.)
Думая о будущем своих детей, Герцен не склонен отодвигать вопрос собственной смерти. Вся практическая финансово-наследственная сторона семьи давно решена, и в завещании четко указаны все доли наследства.
Но вот сознание, что в сердцах его младших детей «останутся пустоты», бесконечно ранит его. Ольга, не знавшая свою покойную мать и всю красоту ее характера, теперь страстно привязана к Мальвиде. Да и сам он останется в памяти дочери «словно какой-то чужедальний друг… довольно расплывчатый, довольно неизвестный…».
Итог для него мучительный: не смог приобщить дочь «к нашему образу жизни», и она не сможет его понять, не зная русского языка и созданных им книг.
Свидания с отцом все чаще отодвигаются не только по воле Мейзенбуг, Ольга неохотно расстается со своей «второй матерью». Герцену снятся тревожащие, печальные сны. Проснувшись, в смятении вспоминает, как ожидает Ольгу на железной дороге, а «поезд подходит — неосвященный». Дочь «выходит раздетая, истерзанная», больная. Он берет ее на руки, а она падает на мостовую…
Семейная тайна о рождении младшей дочери, скрытая до поры даже от старших детей, — еще больший камень преткновения. И в этом немалая доля его вины. Вопрос уже близок к решению, но как сделать это безболезненнее для Лизы и Ольги?
«Полный разрыв или официальное житье вместе» — в конце концов, Герцен вынужден принять эту альтернативу Тучковой и решительно, безусловно согласиться на всё. В начале 1869 года Наталья Алексеевна получает его фамилию (которую носит до возвращения в Россию в 1876 году), и младшим детям — еще неосведомленной Ольге и, главное, Лизе — раскрывается семейный секрет.
Свое решение упорядочить семейное положение Герцен доверяет верной Марии Рейхель: «Хотя я с вами об этом не говорил — но полагаю, вы знаете, что Лиза — моя дочь. <…> Ог[арев] первый знал все — все было откровенно и чисто, и наши отношения скорее теснее сблизились от общего доверия, чем потерялись. Но мне под конец стало тяжело, что вы и пять, шесть близких людей — или не знаете, или думаете, что я не доверяю, скрываю».
Наталья Алексеевна открывается в письме другому близкому человеку из их московского окружения — Татьяне Алексеевне Астраковой. За 27 дней до кончины Герцена она исповедуется в рассказе о собственной жизни, «исполненной лишений, недоразумений, тяжелых тайн»: «Дайте мне быть откровенной, дайте мне сегодня высказаться насколько можно письменно, — вот тринадцать почти лет, как мы благородно и дружески расстались с Н[иколаем] П[латоновичем]. Нам обоим было тяжело, мне многого стоил этот жесткий поступок. <…> С одной стороны, я казалась какой-то жертвой — и это было тяжело на совести — с другой — дочь моя росла — я хотела, чтоб она знала истину, знала свою семью, сблизилась бы с ней неразрывнее — она слишком была одинока, и я ожидала со временем упреков с ее стороны: зачем не живем вместе с ее отцом…»
Рассечь трагический узел Герцен так и не смог. Не было мира общественного, не было мира семейного, не было мира душевного, а она, эта безжалостная судьба, готовила все новые испытания.
Двадцать девятого октября 1869 года Герцен получил от сына сообщение о «сильном нервном расстройстве» Таты и немедленно выехал во Флоренцию. Жесткая телеграмма Саши: «Расстройство умственных способностей» — будто свела Герцена с ума. Встреча с любимой дочерью была как «удар грома средь осеннего спокойного времени», который «расшиб» его. Положение больной казалось ужасным, необъяснимым. И Герцен вместе с приехавшей по его просьбе Тучковой взялись за спасение Таты и выходили ее.
Некоторое время тому назад во Флоренции Герцен познакомился со слепым итальянцем Пенизи и находил в нем множество достоинств: «Я еще такого чуда не видывал». Он и поэт, и полиглот, владеющий многими языками, и несравненный музыкант. Готов даже взяться за переводы его сочинений. Тата не отказывалась от интересного общения и даже давала Пенизи уроки русского языка.
Чрезмерно настойчивый, преследующий Тату и добивающийся ее любви, Пенизи стал настолько неотвязной тенью в жизни девушки, что случилась трагедия. Боясь его оскорбить, резко отдалив от себя, на чем настаивал и Герцен (уж скольких прекрасных претендентов на руку дочери было отведено — Шифф, Лугинин, Мещерский), Тата была не в силах порвать с несчастным, постоянно испытывая чувство вины. А он угрожал, что убьет себя, что расправится с ее семьей. Душевный срыв очень хрупкой психически Таты словно бы стал повторением истории ее матери. Опять Гервег! Пенизи — второй Гервег! — восклицала она в смятении.
Потрясение стало слишком тяжелым для отца, свято привязанного к дочери.
Герцену было трудно. Ах, как трудно было Герцену! Он настаивал, неистово любил, страстно проповедовал, был не прав, раздражителен, добр, обидчив и прозорлив до прозрения… Он возводил, строил здание расколовшейся семьи по кирпичику, упорно и терпеливо, и брался за постройку заново, когда удары судьбы вновь настигали его.
За несколько недель до смерти в письмах Огареву Герценом подытоживалась трагическая история его постоянных усилий: «Ни Мейз[енбуг] не позволит мне иметь влияния (т. е. не некоторого, а общего и полного) на Ольгу, ни N[atalie] — на Лизу. <…> Итак, в детях главная казнь — и казнь, равно падающая на них, как на меня». «Ну, милая идеалистка… отомстила мне за выход из дома в 1856 году. Ольга (ей стукнуло 18 лет) — не имеет ничего общего с нами…»
«Сколько исторических событий пронеслось… и каждый год отрывал клочья нашей плоти». Герцену оставалось признать, что «жизнь частная — погублена».