Публикация отдельным изданием на русском языке фрагмента записок «Тюрьма и ссылка» (1854) повлекла переводы: немецкий вышел в Гамбурге в 1855 году, английский — в Лондоне в том же году. Богатый лондонский двухтомник расширенного содержания «для заманки» читателей, мало осведомленных в истории и географии «варварской» страны, воспроизводил заглавие «Ссылка в Сибирь» (My Exile in Siberia). Герцен протестовал против подобного безграмотного добавления. Разгорелась нешуточная полемика насчет выдумки издателей (какой-то анонимный обличитель даже пытался обвинить в обмане самого Герцена, якобы выдающего себя за мужественного заключенного, этакого русского Сильвио Пеллико), и в части тиража слово «Сибирь» было устранено.
Кстати, заметим здесь, что Герцен с понятной символикой подписал одну из своих первых статей на Западе псевдонимом «Варвар», причисляя себя к людям нового мира, разрушителям всего старого и отжившего. Это была постоянная его аналогия с варварами, некогда уничтожившими разложившуюся римскую цивилизацию, на месте которой неотвратимо возникали новые формы жизни. В письме доверенному другу Рейхель дошли до нас и его слова: «…варвар, осмелившийся быть свободным человеком между крамольными холопами Запада».
Сочинения выдающегося писателя, «воссоздающего с большим успехом, чем кто-либо из прежних авторов, общественную и официальную жизнь в России», были встречены некоторой частью западной прессы с немалым энтузиазмом, что позволило работу продолжить. Наиболее близкий в ту пору Герцену Иван Тургенев, живший в Куртавнеле, прочитав отрывки из первой части записок, сразу же откликнулся: «Это прелесть — и только остается сожалеть о неверностях в языке. Но ты непременно продолжай эти рассказы: в них есть какая-то мужественная и безыскусственная правда — и сквозь печальные их звуки прорывается, как бы нехотя, веселость и свежесть. Мне всё это чрезвычайно понравилось — и я повторяю свою просьбу — непременно продолжать их, не стесняясь ничем».
На очереди было завершение части четвертой «Москва, Петербург и Новгород (1840–1847)», составившей девять глав (XXV–XXXIII). К главе XXIX вторым разделом присоединились воспоминания о Грановском «На могиле друга». Затем были написаны главы «Н. X. Кетчер (1842–1847)» и «Эпизод из 1844 года» о В. П. Боткине. Работа над четвертой частью, заключавшей прожитую Герценом жизнь в России, растянулась на несколько лет (1854–1857). Уже к 1855 году были завершены пять из восьми «русских» частей мемуаров. Потом «Былое и думы», эпизод за эпизодом, писала сама жизнь. Понадобилось еще более десяти лет жизни, продолжающейся вне России, чтобы довести до видимого конца этот грандиозный шестнадцатилетний труд. Последняя, известная дата, которую Герцен поставил под своим неоконченным творением — 10 марта 1868 года.
Широкий идейный, философский и бытовой фон, лирические отступления, социально-исторические характеристики раздвигали рамки повествования, расширяли топографию и хронологию былого. В мемуарах открывалась широчайшая панорама, охватившая жизнь целых стран, наций и их выдающихся представителей, сторонников, друзей, недругов Искандера, обычных простых людей и, конечно, вобравшая нескончаемую череду грандиозных событий, свидетелем и участником которых, в России и на Западе, был чрезвычайно одаренный социальный наблюдатель. По мере продвижения по жизни несравненного мемуариста и великого полемиста, о чем читателю нашего рассказа уже достаточно известно, емкость его записок всё увеличивалась и галерея образов становилась всё более тесной.
Герцен не хотел останавливаться только на «сильных деятелях». «Невольно призадумываешься о том, — написал он, перечитав главу о Кетчере, — что за чудаки, что за оригинальные личности живут и жили на Руси!» На скольких он нагляделся. Взять хотя бы его отца или давнего соседа по Сивцеву Вражку — Толстого-Американца, превзошедшего своим необузданным характером все мыслимое и немыслимое.
А где, кроме как в Москве, «возможна угловатая, шероховатая, взбалмошная, безалаберная, добрая, недобрая, шумная, неукладистая фигура Кетчера?». Грех не спасти от полного забвения неповторимые русские типы! Герцен вспомнил слова Погодина: «Так русская печь печет!» Согласился. «И в самом деле, каких чудес она не печет, особенно, когда хлеб сажают на немецкий лад… от саек и калачей до православных булок с Гегелем и французских хлебов à la quatre-vingt-treize![131]»
В Европе Герцену предстояло преодолеть новый отрезок пути, в новых странах и в незнакомом окружении, чтобы затем, удалившись на некоторое расстояние, воспроизвести на бумаге свою продолжающуюся жизнь.
«Тут всё принадлежит не моей биографии — а биографии рода человеческого…» — слова, сказанные после выстраданных Июньских дней 1848 года, легко распространить на весь труд непременного бытописателя грандиозных событий от войны 1812 года до преддверия Парижской коммуны, настолько емко и органично вошла в них жизнь отдельного человека.
Часть пятая «Париж — Италия — Париж (1847–1852)», где преобладали «западные» сюжеты, создавалась 14 лет — с конца 1853 года. Самая ранняя дата — стоит под главкой «Сон» («Западные арабески. Тетрадь первая»). Главы писались с перерывами, не подряд, часто фрагментами; замыслы композиции менялись.
К главам пятой части четвертого тома «Былого и дум» в издании Герцена (1866) подсоединялись «прибавления», отдельные очерки под заглавием «Русские тени», создававшиеся в разное время: I. Н. И. Сазонов (1863). II. Энгельсоны (1858, с более поздним постскриптумом 1866 года). Что-то печаталось, что-то откладывалось на потом по конспиративным, этическим и семейным соображениям. Порядок публикации не всегда соответствовал хронологии описываемых событий. В предисловии к пятой части, охватившей события «Перед революцией и после нее», Герцен сообщал о скорой возможности напечатать пропущенные страницы этого раздела мемуаров, особенно дорогие для него. Рассказ о семейной драме, от замысла которого он не отступал с 1853 года, так и не увидел свет при жизни автора[132].
По мере того как Герцен углублялся в события своей жизни, вспоминались другие эпизоды, и композиционный принцип «Былого и дум» менялся. Он останавливался перед отрывочностью рассказов и картин, и ему казалось, что в них меньше единства, чем в первых частях: «Спаять их в одно — я никак не мог». Появлялись фрагменты, отрывки, зарисовки, схваченные на лету, особенно в последних частях, и все же не рассыпавшиеся, ибо скрепились воедино в предложенной Герценом композиции, как «картинки из мозаики в итальянских браслетах: все изображения относятся к одному предмету, но держатся вместе только оправой и колечками». В «картинках» появлялось все больше персонажей, они соприкасались и отдалялись; представленные исторические события уплотнялись. Язык повествования усложнялся, появлялось множество иностранных слов, англицизмов, переложенных на русский лад. Как показало будущее, читателям этой части записок требовались основательные комментарии.
Вставленные в твердую рамку, как изысканные миниатюры, некоторые эссе, включенные в текст, не были даже предназначены для «Былого и дум» и печатались отдельно.
Шестая часть «Былого и дум» «Англия (1852–1864)» охватила события, пережитые и передуманные за этот период. Приняв все особенности жизни островного королевства, Герцен по своему темпераменту и талантам не мог оказаться в изоляции. Пожалуй, нет никого из выдающихся лиц той поры, литераторов, революционеров, вообще мировых знаменитостей, с которыми Герцен не находился бы в дружбе, вражде, сотрудничестве или творческом контакте: «Везде жил и со всеми жил». Лондон еще раз это подтвердил.
Порой некоторые деятели «горных вершин» лондонской эмиграции, подобные Дж. Маццини, — «великому человеку», неукротимому борцу за дело итальянского единства, всегда носившему черные одежды в знак скорби по утраченному, раздробленному отечеству, — Герценом романтически приподняты, несмотря на несогласие с узкой программой итальянского революционера и его социальными воззрениями. Другие известные представители этого укоренившегося в Англии эмигрантского племени язвительно разоблачены.