— Я художник, землячка, — улыбнулся ей дон Диего.
— Вот теперь я знаю, что означает это! — она водила пальцем по ладони, словно читая там одной ей видимый текст. Друзья смотрели на нее с интересом.
— Не будет в жизни тебе никогда покоя. Ты — парус, вечно надутый ветром свободы. Ждут тебя почести, слава, друзья и награды. Много еще страниц книги жизни заполнят твои годы. Все у тебя будет, кроме одного — спокойствия. Вот линия любви: Ты любишь, я слышу, как дрожит твоя рука. Но и это, что кажется тебе сейчас смыслом всей жизни, уйдет с твоей дороги. Будешь знать ты еще не раз слезы горечи от утрат, от боли, которую может дать лишь женщина…
Она поправила шаль, глаза ее, до этого горевшие каким-то пророческим огнем, вдруг потухли и стали похожи на угли, подернутые пеплом.
Фуэнсалида протянул цыганке небольшой красный кисет. В нем звенели монеты.
— Не благодари меня, господин хороший, — предупредила она дона Диего, — за это не благодарят.
Целый день ходил маэстро под впечатлением слов Милагры. «…Ты как парус, надутый вечно ветром…» «А где же мой берег и пристань? — думал он. — Где предел мечтам и желаниям?» Кто мог ответить на такой вопрос?
В тишине мастерской Альказара искал он утешения. Два полотна спешил окончить маэстро. По утрам Хуан Пареха приводил к нему в мастерскую двух старцев. Они степенно усаживались в богатые кресла и ожидали там своей очереди. Про себя дон Диего окрестил их философами, столько удивительного спокойствия было в их позах и поведении.
Как не вязался облик его «философов» с дворцовой обстановкой! Но мадридские бродяги принимали внимание художника двора его величества к своим особам с явным чувством собственного достоинства. Их не смущали богатые апартаменты. Именно это больше всего нравилось маэстро в них, такие черты он и старался перенести на полотно.
К концу дня в мастерскую заглянул Диего де Аседо. Он пришел поговорить с художником. Сняв темную широкополую шляпу и расстегнув ворот камзола, карлик удобно устроился в громадном кресле, отчего его крошечная фигура казалась еще меньше. Филипп IV недавно оказал ему большую честь, доверив хранение королевской печати и свою переписку. Но маленького секретаря его величества новое положение мало волновало. В этом было что-то игрушечное, ненастоящее, нарочитое. На губах придворных он не раз ловил ухмылки по своему адресу. Он бежал от жизненной суеты к любимым книгам. Веласкес подчас удивлялся, как в одной голове может уместиться такое количество самых разнообразных сведений.
Маэстро окончил работу, вытер руки и опустился в кресло рядом с карликом. Тот повернул к нему свое некрасивое лицо, единственным украшением которого были огромные, лишенные блеска глаза. И начал неторопливо говорить. Обладавший гибким умом, Эль Примо нередко комментировал маэстро его же полотна.
И сегодня он мысленно на мгновение заставил Веласкеса перенестись ну хотя бы на сто лет вперед и представить, что галерею, где заняли свое достойное место эти полотна, посетили высокие гости. Некий скромный слуга их высочеств должен показать иностранцам гордость и славу своего отечества.
Два полотна, два парных портрета работы Веласкеса, привлекли внимание сразу. Странные фигуры двух стариков чем-то притягивали. Их одежда и позы составляли резкий контраст со всем, что стало привычным в картине — с изысканностью и нарядностью платьев кавалеров и дам. Но это можно было простить бедным философам.
Имя одного из них, со сгорбленною спиной, стоящего к нам вполоборота, — Менипп. Так звали древнегреческого философа-сатирика. Наш маэстро по-своему подошел к изображению старцев. На полотнах нет, как в традиционных картинах с изображением Архимеда или Диогена, ни глобуса, ни толстых томов. Герои изображены в лучах яркого солнца, под открытым небом. Вглядитесь, как искрятся, переливаясь, краски. Лицо Мениппа весело — на нем насмешливая улыбка человека, заглянувшего в будущее. Ему не нужны больше книги, из которых доселе черпал он премудрость. Кажется, мгновение — и нищий философ закутается поплотнее в свой дырявый плащ, перешагнет через лежащие у его ног свитки и пойдет залитою солнцем дорогой, язвительно улыбаясь. Его напарник — Эзоп, носит имя античного баснописца. Много видел и перенес на своем веку этот человек. Посмотрите на его большую, нескладную, неряшливо одетую фигуру.
Меланхолический, с потухшим взглядом, Эзоп производит впечатление человека, постигшего тайны бытия, знающего настоящую мудрость и цену жизни. Обратите внимание, как все тут написано! Кажется, что мастер внезапно, быстрыми взмахами кисти написал эту грубую шапку волос, смоделировал крепкие кости шеи, лба и груди, мазком очертил пятно твердого молчаливого рта. Но на самом деле за всем этим — титанический труд и дни глубоких раздумий.
Аседо повернул голову к маэстро. Тот сидел не шевелясь. Он глянул на Пареху, что стоял за его спиной, облокотившись на спинку кресла. Глаза мулата блестели.
— Возьми кисть, Хуан, — обратился к нему маэстро, — и напиши на полотнах «Эзоп» и «Менипп». Будем считать, что крещение картин состоялось.
Королевский секретарь поведал в тот вечер художнику много дворцовых новостей. Одна была особенно тревожной. На заседании Королевского совета сегодня большую речь держал премьер-министр Оливарес. «Война, — говорил он, — требует от испанцев жертв. Перед лицом врага нечего разводить церемонии. Казне нужны деньги. Мне кажется, что пора заставить каталонцев принять на себя часть бремени всего Испанского государства».
Дседо говорил, что такая политика по отношению к Каталонии до добра не доведет. Герцог решил провести в жизнь давно задуманное. Еще в 1621 году он писал в докладной записке, что «автономия Каталонии и других пиренейских государств должна быть уничтожена и что по всей стране следует ввести единые с Кастилией законы». До сих пор Оливарес не возвращался к этому вопросу. Но теперь в один заход решил расправиться со всеми исконными каталонскими привилегиями. Если к этому еще прибавить военные постои… Приказ гласит: принимать солдат на постой, даже если хозяева остаются без постели. Одного теперь можно ожидать от Каталонии — восстания. Герцог забывал, что Испания объединена лишь формально, на деле это скопище независимых и дурно управляемых провинций.
Ожидая неминуемых брожений в стране и трезво оценивая сложившуюся обстановку, даже самые светлые головы Испании тех времен не могли увидеть главного — как в недрах феодального общества той эпохи рождался в муках новый буржуазный порядок, как одновременно рушились, поддаваясь ломке, жизненные традиции у всех народов Западной Европы. Относительная самостоятельность испанских провинций-республик, с номинальным сувереном во главе[45], способствовала в условиях общего кризиса правящих классов росту сил сопротивления, централизации государства.
Маленькие самостоятельные государства остались разобщенными экономически. В этом была одна из особенностей социально-экономического строя Испании, отсюда вытекала специфическая роль, которую сыграл испанский абсолютизм в предыстории европейского капитализма. В процессе первоначального накопления Испания не смогла использовать протекающие через нее богатства в целях промышленного развития. Но так далеко заглядывать в Испании времен Веласкеса не мог никто.
Беседа продолжалась до полуночи. Потом Аседо, спохватившись, пошел провожать дона Диего и Хуана. В некоторых залах погружавшегося в сон Альказара свечи уже потушили, и дневные шорохи устраивались в углах на ночлег, поскрипывая креслами и вздыхая. Кое-где перед иконами с изображением божьей матери сонно мигали голубые язычки лампад. Дворец в ночной час преображался до неузнаваемости. У выхода карлик подозвал привратника, и тот, подчиняясь его повелительному жесту, последовал за ними на некотором расстоянии.
Улица Консепсьон Херонимо была расположена невдалеке от королевского дворца. В доме светились окна. Маэстро ждали. Аседо приподнял шляпу и раскланялся. Вскоре две фигуры — сказочного гнома и плечистого великана — растворились в сумраке мадридской ночи. На крыльце Веласкеса и Хуана ожидал, переминаясь с ноги на ногу, верный Гальярдо.