Дома меня совсем не принимали, да мне и самому было стыдно находиться в семействе, а жить было негде. Внизу нашего дома находилась кухня, а которой никто не жил, но которая каждый день топилась для варки пищи. Я забрался в эту кухню и на печке устроил себе квартиру.
Кухня была сырая и холодная: в ней совсем нельзя было жить, а печь частенько была так горяча, что нельзя было лежать.
Первое время в этом помещении я голодал и нашелся вынужденным таскать тайком из печки пищу рабочих, но потом сестренки стали иногда носить мне кой-какие остатки от стола, или хлеба, а после я начал помогать мачехе в стряпне. Она содержала рабочих и готовила им пищу, а я носил воду, колол дрова, чистил картофель, топил баню и пр. и за это вошел у нее в такую милость, что она присылала мне сверху и чаю.
С лишком пять месяцев я прожил в этом логовище, и во все это время не видал ни одной живой души, кроме мачехи и сестер, приносивших мне пищу.
Стала подходить весна; сердце у меня, что называется, загорелось. Мне захотелось на волю — в Петербург. Хотя мне следовало пробыть еще год под надзором общества, но я надеялся получить паспорт, лишь бы достать денег. Я начал упрашивать мачеху — несколько раз кланялся ей в ноги, чтобы она как-нибудь уговорила отца выправить мне паспорт. Долго она не сдавалась на мои просьбы, отнекиваясь неимением денег, но, наконец, после Пасхи уступила моим просьбам: мне выправили трехмесячный билет, и я, в лапотках и сером зипуне, пустился опять в дорогу.
Отец купил мне несколько фунтов ситного и благословил пятиалтынным, да мачеха дала три копейки. Конечно, этой провизии и денег хватило ненадолго, и пришлось побираться ради Христа. Долго не хватало у меня духу просить милостыню. Подойду к деревне и думаю: «Вот начну с первого дома и насбираю себе хлеба», — но лишь только стану подходить к окошку, какое-то жгучее чувство охватывает всего. Я не умею выразить это чувство; скажу только, что с непривычки просить милостыню так же тяжело, как тяжело в первый раз предстать пред кем-либо виноватым; да и это сравнение мое как-то слабо, или неумело.
«Нет, — думаю, — этот дом пропущу, тут, как видится, сами-то небогатые, а вон там дом получше — начну с того». Но, подойдя и к другому дому, опять не осмеливаюсь попросить, далее то же, и так пройдешь всю деревню, а иногда две и три, пока голод совсем не одолеет. А когда придется выпросить кусок хлеба, то сейчас же его и начинаешь есть. Дорога от Углича до Петербурга не близка, но и за эту дорогу я не мог привыкнуть к попрошайничеству и нередко по суткам голодал; когда же ел, то не досыта, а только утолял голод; хотя наши православные крестьяне, несмотря на то, что и сами частенько, особенно весною, кое-как перебиваются, прохожему ради Христа никогда не отказывают.
Пришел я в Петербург в июне месяце и прямо отправился на голландскую биржу работать. Я получал небольшую поденщину, но расходовал так мало, что в скором времени приобрел себе легонький поношенный пиджачишко и сапоги и явился к сестре.
Сестра, как и всегда, приняла меня любовно и кое-чем помогла; я приоделся и захотел повидать Канаева.
24 июня я отправился на Поклонную гору, где жил Канаев. Я не рассчитывал, после вынесенного мною позора, на его расположение; но думал только, что он поможет мне какими-нибудь копейками для начатия торговли. Каково же было мое изумление, когда Канаев бросился ко мне с объятиями и расцеловал меня. Он увел меня в лес, находившийся против их дачи, и долго, долго беседовал со мною.
Я вернулся к сестре обрадованный, как будто снова возродившийся, — и на другой же день с маленькою пачкою книг пошел торговать по дачам.
Это лето я торговал недурно, но пословица говорит: в которой лагунке деготь побывает, так его и огнем не выжжешь — то же вышло и со мной. Несмотря на то, что мне пришлось испытать столько горя и лишений за свое неумеренное житье, я, сойдясь со своими товарищами-букинистами, забывал пережитое и опять частенько посещал портерные, кабаки и другие развеселые заведения и, может быть, скоро бы снова свихнулся, если бы не Канаев.
Положим, он не снабжал меня деньгами, но оказывал мне существенную поддержку тем, что постоянно покупал у меня книги и рекомендовал своим знакомым. В числе прочих покупателей Канаев отрекомендовал меня Сергею Гавриловичу Гавловскому, содержавшему реальное училище на углу Николаевской и Ивановской улиц, а последний — преподавателю этого училища барону Михаилу Осиповичу Косинскому[119]. Первое время М. О. был только моим покупателем, но когда, в скором времени, взял на себя издания «Народных чтений» Педагогического музея[120] и продажу их при музее, — то, видя во мне расторопного и сметливого торговца, предложил вести у него комиссию по этим изданиям и, кроме того, быть кассиром и продавцом книг во время народных чтений[121]. Я, конечно, охотно согласился на его предложение, потому что на самом деле это занятие было для меня и почетно и выгодно. Работы было много. Я принимал купленные у авторов остатки изданий, ездил с заказами и другими поручениями по типографиям, отдавал на комиссию книгопродавцам издания, а два или три раза в неделю обязан был находиться в музее при кассе. Сам Михаил Осипович, несмотря на свое слабое здоровье, работал неустанно. Проводя дни на уроках и в музее на совещаниях, он почти целые ночи просиживал за своими изданиями. Он сам исправлял корректуры и делал все распоряжения. Можно сказать положительно, что он взялся за это дело не ради собственной выгоды, а единственно из желания распространить более полезные чтения в народе.
— Вот, — говорил он мне однажды. — я бы мог прожить и без уроков, и без этих изданий, но трутнем-то жить не хочется.
Месяца три я исправлял свою должность с аккуратностью и старанием. Прочие члены музея, как-то: Коховский[122], Воронецкий[123], Животовский[124], Рогов[125] и др., тоже ко мне благоволили и доставляли кое-какую практику по книжной торговле. Дело шло довольно успешно, но эти успехи вскружили мне голову; я начал тратить деньги не по доходам и иногда являлся к Косинскому не в порядке. «Эх, Н. И., — заметил мне однажды Михаил Осипович. — ведь я хотел сделать из вас купца и поставить на твердую ногу, а вы начинаете делать глупости?» Но Михаил Осипович был очень добр и, после этого замечания, не утратил еще ко мне доверия.
Однажды в марте месяце 1874 года в музее было очередное народное чтение и в то же время в другом зале читали какую-то лекцию. Сам я находился при кассе народных чтений, а билеты на лекцию продавал знакомый Косинского — выписанный им из Новгорода народный учитель и наборщик Матросов. Так как отчет по кассам обязан был делать я, то по окончании чтений я, по обыкновению, все вырученные деньги забрал с собой для того, чтобы на другой день доставить их Животовскому, как это постоянно делал. Но, выйдя из музея, я встретился с компанией и зашел угоститься. Много ли, мало ли мы выпили, не помню; но помню только, что я этим не удовольствовался и захотел еще погулять. Я пропутался вечер по трактирам и ресторанам; на Загородном проспекте я встретил Матросова, с которым снова зашли в ресторан, а затем попали в место терпимости, где и пробыли до утра.
Очнувшись, я увидел у себя только половину кассы — рублей сорок. Что было делать? Как явиться к Косинскому и Животовскому? Я попросил Матросова отнести к Михаилу Осиповичу ключи от кассы и от сундука с книгами, находящимися при музее, и передать ему, что я более явиться не могу, а сам остался ожидать ответа в портерной. Через час Матросов вернулся и сообщил, что Михаил Осипович сказал: «Сама себя раба бьет, что не чисто жнет». Я распростился с Матросовым и пошел опять пьянствовать.