Итак, начался суд. Слухи о взятке давно ходили, и все с интересом ждали, что будет. Оппианика спрашивают: как он хочет — чтобы голосование было тайное или явное? Он говорит, что предпочитает открытое — ему нужно же было знать, кому он чем обязан. «А тут, как нарочно, жребий определяет подавать голоса в числе первых Луку, Стайену и Соусу. Все с крайнем напряжением ждут, за кого выскажутся эти бесчестные, продажные судьи, — а они все, без малейшего колебания, объявляют, — да, виновен». Оппианик был осужден подавляющим большинством голосов.
Можно себе представить ярость Оппианика, когда он увидел предательство Стайена! Он требует у него личного свидания. В конце концов Стайену пришлось с ним встретиться ночью в одном частном доме. Оппианик гневно упрекал, Стайен юлил и обещал вернуть потом деньги… И тут произошло неожиданное. Оказалось, что за Стайеном наблюдали. В этот момент несколько весьма уважаемых граждан появились перед растерявшимися мошенниками.
Оппианику уже ничего не грозило. Зато Стайен был привлечен к суду. Факт получения денег от подсудимого Оппианика он не мог отрицать. Прижатый к стене, он заявил, что взял деньги, но вовсе не затем, чтобы раздать присяжным. Оппианик подарил ему эту сумму, чтобы он помирил их с Клуэнцием. Как бы то ни было, деньги у него были отняты, а сам он изгнан. Вскоре за ним последовали Лук и Соус, уличенные в мошенничестве. Таков был конец этого доблестного трио (67–78).
Итак, говорит Цицерон, никто не может отрицать, что обвиняемый Оппианик тайно перед судом дал деньги присяжному судье. По закону, это преступление. Далее. Стайен говорил, что взял деньги, чтобы примирить Оппианика с Клуэнцием. Какая нелепость! О каком примирении могла идти речь, когда день суда был уже назначен, когда оба сообщника Оппианика были изгнаны? Если в этих условиях Клуэнций взял бы назад свое обвинение, он сам бы подлежал суду как клеветник, ибо признавал бы ложью все свои показания на суде. Значит, единственное, что мог сделать Клуэнций, это стать преварикатором, то есть, обвиняя для виду, завалить обвинения в угоду подсудимому. Но этот случай подпадает под иск о подкупе суда.
Далее. Если бы уж Оппианик решил примириться с Клуэнцием, зачем бы ему понадобился Стайен? Он обратился бы к какому-нибудь их общему другу или родственнику, человеку, уважаемому обоими, чтобы он был в их деле посредником, — разумеется, делать это надо было много раньше, а не перед самым судом. А тут вдруг Стайен, с которым Клуэнций толком и знаком-то не был.
И, наконец, последний разительный и остроумный довод. Почему предложена была такая странная сумма — 640 тысяч? Почему не 600 тысяч? Почему, на худой конец, не 650 тысяч? А дело очень просто. Судили Оппианика 32 человека. Значит, для его оправдания достаточно было голосов 16 судей — иными словами, каждый должен был получить по 40 тысяч[56]. «И Архимед не мог бы сосчитать лучше», — замечает Цицерон (87).
Но дело на этом не кончилось. Защищал Оппианика, как помнит читатель, некий пылкий демократ Квинктий. Это был человек нестерпимо важный, надутый, а главное, полный оскорбленного самолюбия. Когда он проиграл процесс Оппианика, он немедленно приписал это проискам врагов демократии. Прямо из суда Квинктий вылетел на Форум. Он рвал и метал, кричал об интригах аристократии, о подкупе и в конце концов совершенно взбаламутил толпу. Вся история приобрела политический характер. Тот, кто сомневался в словах Квинктия, казался врагом свободы. По словам Цицерона, взбудораженный народ даже не слушал доводов противной стороны. Людям попросту не давали оправдаться (80). Судьи были опозорены. Оппианик объявлен невинной жертвой, Клуэнций — гнусным интриганом. Так возникла молва о печально знаменитом Юниевом суде.
Впрочем, многие солидные степенные люди были убеждены в преступности Юниева суда. В самом деле. Слухи о подкупе, о каких-то деньгах все время носились в воздухе. А кто среди присяжных были самыми отъявленными негодяями? Конечно, Стайен, Лук и Соус. И вот вся эта доблестная троица проголосовала против Оппианика. Казалось бы, это ясно говорило о том, что деньги шли не от Оппианика, а от его противника. Дошло до того, что один римлянин лишил наследства своего сына, бывшего присяжным в деле Оппианика. Он был убежден, что сын за взятку погубил человека. О 640 тысячах Оппианика забыли.
Так обстояло дело с первым обвинением против Клуэнция — в подкупе суда с целью уничтожить Оппианика. Теперь Цицерон переходит ко второму обвинению, а именно обвинению в отравлениях. Как помнит читатель, по словам обвинения, Клуэнций отравил Оппианика Старшего и пытался отравить на пиру Оппианика Младшего. Начнем с последнего дела.
Цицерон утверждает, что все обвинение голословно и не подтверждается никакими фактами.
Первое. У Клуэнция не было никаких причин желать смерти Оппианика Младшего. Правда, этот юноша собирался выступить против него с обвинениями. Но всем в Ларине было известно, — а Клуэнцию, конечно, лучше всех, — что за этим мальчиком стоит другое лицо, оно-то и собрало все улики против обвиняемого, и если Оппианик Младший будет устранен, то его место сразу же займет другой. В результате Клуэнций добьется только того, что даст в руки этому другому обвинителю лишний козырь против себя.
Второе. Что это за странный способ убивать на свадебном пиру? Ведь по обычаю жителей маленьких городков Оппианик Младший пригласил на свадьбу всех ларинатов. Все внимание было устремлено на жениха. И вдруг он падает мертвым! Травить его в этих условиях — это все равно что среди бела дня на глазах всего города пырнуть ножом.
Третье, и самое главное. Нет ни фактов, ни улик. Кто принес кубок с ядом? Когда? Связан ли хоть как-то этот человек с Клуэнцием? Ничего не известно. Но ведь сам-то яд — не миф? Юный друг Оппианика Бальбуций, который случайно выпил предназначенный ему кубок, упал мертвым на землю. «Вы говорите, что этот юноша умер тотчас же по осушении стакана — это неправда, он не умер даже в течение всего того дня… Дело произошло следующим образом: Бальбуций явился к обеду с расстроенным уже желудком; по свойственному его возрасту легкомыслию, он на пиру себя не берег, вследствие чего заболел и несколько дней спустя умер. Кто может это засвидетельствовать? Тот же, кто засвидетельствовал и свою скорбь, отец — да, отец покойного юноши. В его душевной боли малейшая улика заставила бы его перейти к скамье обвинителей свидетелем против Авла Клуэнция; а между тем он своим свидетельством выручает его».
И, обращаясь к секретарю, Цицерон предложил ему прочесть показания Бальбуция.
— А ты, — повернулся он к отцу умершего, — будь столь любезен, привстань на минутку, прослушай этот неизбежный рассказ, как он не горестен; я не буду распространяться о нем.
И после завершения чтения:
— Спасибо тебе, что ты исполнил долг честного человека и не дозволил, чтобы твое горе было источником несчастья и лживого обвинения невинного человека (168).
Теперь последнее обвинение — убийство Оппианика Старшего. Как помнит читатель, Оппианик умер, отведав отравленного хлеба, поднесенного ему неким Марком Азеллием, убившим его, как гласило обвинение, по наущению Клуэнция Габита.
Прежде всего Цицерон рассматривает возможные мотивы предполагаемого убийства.
— Тут я спрошу прежде всего, какая у Габита была причина желать умерщвления Оппианика? Он был его врагом, знаю; но ведь люди желают смерти своим врагам либо из страха, либо из ненависти. Какой же страх мог заставить Клуэнция отважиться на такое преступление? Кому был страшен Оппианик, понесший уже кару за свои злодеяния и исключенный из числа граждан? Или Клуэнций боялся козней со стороны погибшего? Обвинений со стороны осужденного? Свидетельских показаний со стороны изгнанника? Но вы скажете, пожалуй, что Габит ненавидел своего врага, а потому не хотел, чтобы он наслаждался жизнью. До того ли был глуп Габит, чтобы считать жизнью ту жизнь, которую вел Оппианик, жизнь осужденного, изгнанного, всеми покинутого человека? Человека, которого вследствие его невыносимого характера никто не хотел пускать под свой кров, удостоить разговора, приветствия, ласкового взгляда? Такая жизнь возбуждала досаду Габита? Да ведь чем непримиримее и пламеннее была его ненависть к Оппианику, тем более он должен был стараться продолжить ему эту жизнь! И вы говорите, что он, его враг, ускорил его смерть, единственный исход из его горемычной жизни?! (169–171).