«Азбуку» опробовал прежде всего на собственных детях. Заклеймив старые учебники, он предложил свой собственный вариант, составленный по американскому образцу. Толстой читал фрагменты «Азбуки» Тане, Сереже, Илюше, требуя от них свободного пересказа. Он критически оценивал свои преподавательские возможности, в особенности математические. Однако это не помешало ему считать себя хорошим толкователем математических смыслов. Он был убежден, что только то, что с трудом усвоено, может быть изложено ясно и понятно. И ко всему подходил творчески, будь то обучение детей счету или таблице умножения, которую заставлял выучивать наизусть исключительно до пяти, а от шести до девяти предлагал использование пальцев. Он вычитал из каждого множителя число пять, а остаток откладывал на загнутых пальцах обеих рук Путем сложения загнутых пальцев получал десятки производных. Незагнутые пальцы перемножались и присоединялись к десяткам. Например, чтобы умножить семь на девять, следовало вычесть из каждого множителя пять и загнуть два пальца на одной руке и четыре на другой, что в сумме равнялось шести десяткам. Незагнутые пальцы один и три умножались и в результате получалось произведение, равное 63. В своих практиках Толстой прибегал к народным загадкам, рассчитанным на детскую сообразительность. Самой любимой была за
дача о гусях: летела стая гусей, а навстречу им — гусь, насчитавший в стае сто гусей. Вожак сказал, что их не сто гусей, но было бы сто, если бы их было столько, да еще столько, да еще полстолько, да еще четверть столько, да ты с нами. Иносказание представляло собой уравнение 100 = X + X + Х/2 + Х/4 + 1, где Х = 36. Порой его занятия обретали не совсем корректный характер: Толстой не сдерживался и начинал кричать на незадачливого ученика. Однако быстро сознавал свою неправоту и просил сына останавливать его в момент гневливого состояния.
Старших детей родители стали учить читать и писать очень рано. Софья Андреевна вспоминала: «Оттого ли, что мы лучше и больше занимались старшими детьми, чем мёньшими, но старшие — Сережа и Таня, — казалось, были самые способные и умные дети, учить их было очень радостно и легко; они сами просили, чтобы их поучить», и впоследствии могли обучать крестьянских ребятишек по методикам отца, четко проговаривая буквы: бе, ре и тд. по звуковой системе. Что ж, обучая, учишься и сам.
Пытливые и сообразительные дети, как правило, сразу же подмечали различия в учительской манере каждого из родителей, находили свои «меркантильные» интересы и преимущества. С матерью можно было часто отвлекаться, глазеть в окно, задавать повторные вопросы или делать стеклянные глаза, словно ничего не понимая. А вот с отцом, как вспоминал Илья Львович, было совсем не то, «с ним надо было напрягать все свои силы и не развлекаться ни минутки. Он учил прекрасно, ясно и интересно, но, как и в верховой езде, он шел крупной рысью все время, и надо было за ним успевать во что бы то ни стало». Напряжение, темпы, которые задавал отец во время занятий, казалось, легко могли привести к традиционному конфликту между учителем и учеником. Толстой никогда не наказывал, но ему нельзя было солгать, потому что он сразу все поймет. Он знал все детские секреты. Никогда не бил, не ставил в угол, не драл за уши, и уж крайне редко раздражался или повышал голос. «Но я не помню, — отмечал Сергей Львович, — чтобы он при этом употреблял грубые слова». И тем не
менее по тем или иным признакам дети начинали понимать его отношение к ним. Он поправлял, делал замечания, намекал на недостатки, шуткой давал понять, что поведение за столом не ахти какое, и заодно рассказывал такой случай или анекдот, который содержал соответствующий смысл. Он, наконец, мог так пристально посмотреть в глаза, что взгляд этот действовал сильнее любого наказания. Наказание обычно выражалось в «немилости»: не обращает внимания, не возьмет с собой на прогулку или обронит остроумное словечко, шуткой дав понять, что кто-то из детей совсем не так себя ведет, как хотелось бы.
Он любил подойти сзади и закрыть руками глаза ко- му-нибудь из детей. Позволял залезать на себя, и дети с восторгом карабкались по нему, добираясь до плеч. Часто, проходя по анфиладе комнат, поддерживая ребенка и поднося его к старинным зеркалам, он перекувыркивал его вниз головой и быстро ставил на ноги. Все это происходило под счастливый детский крик- «И меня, и меня!»
На уроках Толстой редко позволял себе говорить обидные слова, но с занятий мог прогнать. Не выносил грубости и лжи по отношению к кому бы то ни было, особенно к матери и прислуге. Любимцы у него были временные: то один, то другой, постоянных не существовало. Впоследствии особенно ценил тех, кто разделял его взгляды.
Милый детский мир требовал большого внимания и любви. Так, зимой устраивали на пруду каток, на котором «весело катались» и родители, и дети, и гости. Толстой ловко делал на одной ноге круги и всякие замысловатые туры на коньках к удовольствию детей, которые проводили на катке два часа. Если лед покрывался снегом, то взрослые и дети брали лопаты и расчищали его для катания. В конце декабря Толстой ездил в Москву за подарками, привозил елочные игрушки, платья для детей. Он делал это «охотно и весело», «торжественно раскладывал вещи, дарил кое-что детям». Раз он привез маленькой Тане плетеную соломенную колясочку и фарфоровых кукол, которые запихал себе всюду: в рукава, в ворот блузы, за пазуху, за пояс. Он вынимал их
постепенно из этих укромных мест и отдавал Тане. При каждом появлении куколки из таких неожиданных мест был общий взрыв хохота, и Лев Николаевич, и все остальные были в абсолютном восторге. Так вспоминала об этом его жена.
Юмор, розыгрыши — без них не проходило ни дня. Возможно, это зародилось еще тогда, когда смех и шутки в яснополянский дом приносили на Рождество ряженые с их играми вокруг елки, с их безудержным весельем, в которое вовлекались и родители, и дети, и прислуга, и деревенские ребята, приглашенные на елку. Когда кто-то из детей острил и каламбурил, Толстой говорил: «Твои остроты вроде лотереи, когда вместо выигрыша выпадает пустой билет, называемый "аллегри"». При очевидно глупых шутках он обычно произносил «аллегри!», что означало «ничего не вышло!».
Толстой любил заниматься с детьми гимнастикой: выстраивал их в ряд, а сам становился перед ними. Дети один к одному повторяли за отцом его движения, сгибания и разгибания, махи ногами, приседания и наклоны. Он заставлял детей бегать, плавать, играть в лапту и городки, особенно поощрял верховую езду или бег наперегонки.
Тем не менее отцовский «невроз влияния» был слишком высоким, «излечиться» от которого было не так-то просто. Толстой занимал слишком большое место в жизни детей, подавляя порой их личности. В уникальной семье сложилось особое отношение к отцу, не похожее на другие семьи. Для детей суждения отца были беспрекословными, а советы считались обязательными. Им казалось, что он знает все их мысли и чувства, только что не произносит их вслух. Никто из них не выдерживал его «стального» взгляда. Он приучал своих сыновей и дочерей к тому, чтобы слова не расходились с делом, которое необходимо было выполнять качественно. Не случайно его любимым выражением, обращенным к детям, было «лучше ничего не делать, чем делать ничего». Когда кто-нибудь из детей «нечаянно» разбивал посуду, пачкал одежду, забывал выполнить родительское поручение, он непременно говорил: «Все надо делать хорошо или вообще совсем не делать».
Суть взаимоотношений детей и отца лучше всех сформулировала Татьяна Львовна: «Как я устала быть дочерью знаменитого отца». Эти слова могли повторить и остальные дети. Идеалом Софьи Андреевны по- прежнему оставалась мать, «имеющая 150 малышей, которые бы никогда не становились большими». А ее муж был убежден, что от его жены родятся «суета, обеды, завтраки, большие и малые дети, платья им на рост».
Толстой плохо понимал своих детей в возрасте двух-трех лет, но, тем не менее, мог в самом нежном периоде их развития обнаружить в них то, что впоследствии разовьется, станет главным, доминирующим. Его характеристики малолетних детей поражают проницательностью и глубиной. Так, в старшем белокуром малыше Сереже он увидел нечто «слабое и терпеливое и очень кроткое». Смех ребенка не был заразительным, но «когда он плакал, с трудом можно было удержать его плач». Толстой подметил в нем материнский ум, чуткость к искусству. Сергей Львович полностью соответствовал этому описанию: он окончил физико-математический факультет Московского университета, прекрасно играл на фортепиано под руководством ближайших друзей П. И. Чайковского. Характеристика Илюши больше походила на предсказание: «Думает о том, о чем не велят думать. Аккуратен, бережлив, очень важно для него "мое", горяч и нежен, чувствителен — любит поесть и полежать. Самобытен». Склонность к сибаритству не помешала Илье Львовичу развить «самобытность» в своих «Воспоминаниях» и стать, по выражению Ивана Бунина, самым талантливым из детей писателя. Дочка Таня напоминала своими врожденными материнскими инстинктами Софью Андреевну. Она с ранних лет мечтала «иметь детей», «возилась» со своими младшими братьями. Отец был уверен, что она «будет прекрасной женой». Характерными чертами Лели, Льва Львовича, Толстой считал «ловкость и грациозность». В «болезненной, очень умной и некрасивой» Маше он нашел «одну из загадок». Портреты своих детей отец адресовал Александре Андреевне Толстой, которая была убеждена в том, что из всех его детей выйдут достойные люди. Однако Лев Николаевич думал,