Кн. II, V. Из всех этих стихов более величавым является одиннадцатисложный, как по продолжительности, так и по простору для мысли, для строя речи и для слов; и выразительность всего этого сильно в нем возрастает, что совершенно очевидно; ибо при возрастании веского возрастает и вес. И это отлично взвешивали все мастера, начиная канцоны с этого стиха, как Герард де Борнель: Услышите вы песен совершенство. И мы говорим, что следующим за этим, самым знаменитым стихом, идет стих семисложный. После него мы ставим пятисложный, а затем трехсложный. А девятисложный, из-за того, что является утроенным трехсложным, либо никогда не был в почете, либо вышел из употребления как надоедливый. Стихами же с четным числом слогов пользуемся мы лишь в редких случаях, ибо они верны сущности своих чисел, стоящих ниже чисел нечетных, подобно тому, как материя стоит ниже формы; подводя итог вышесказанному, мы видим, что самым величавым оказывается стих одиннадцатисложный. Кн. II, X. Поэтому, чтобы иметь познание канцоны, которого мы жаждем, обсудим теперь вкратце определители ее определения; и осведомимся сначала о напеве, затем о расположении и, наконец, о стихах и слогах. Итак, мы говорим, что всякая станца должна быть слажена для восприятия некоего голоса. Но метрически они строятся по-разному, так как некоторые идут до самого конца на один и тот же голос, то есть без повторения каждой модуляции и без диезы, а диезой мы называем переход, ведущий от одного голоса к другому; обращаясь к людям необразованным, мы называем это оборотом; и такого рода станца обычна почти во всех канцонах Арнальда Даниеля, и мы следовали ему, сказав: На склоне дня в великом круге тени. Данте Алигьери, с. 270–304 БОЖЕСТВЕННАЯ КОМЕДИЯ * * * Я видел, вижу словно и сейчас, Как тело безголовое шагало В толпе, кружащей неисчетный раз, И срезанную голову держало За космы, как фонарь, и голова Взирала к нам и скорбно восклицала. Он сам себе светил, и было два В одном, единый в образе двойного, Как — знает Тот, чья власть во всем права. Остановясь у свода мостового, Он кверху руку с головой простер, Чтобы ко мне свое приблизить слово, Такое вот: «Склони к мученьям взор, Ты, что меж мертвых дышишь невозбранно! Ты горших мук не видел до сих пор. И если весть и обо мне желанна, Знай: я Бертран де Борн, тот, кто в былом Учил дурному короля Иоанна! Я брань воздвиг меж сыном и отцом: Не так Ахитофеловым советом Давид был ранен и Авессалом. Я связь родства расторг пред целым светом; За это мозг мой отсечен навек От корня своего в обрубке этом: И я, как все, возмездья не избег». Ад, песнь XXVIII, 118–142 * * * «Но видишь — там какой-то дух сидит, Совсем один, взирая к нам безгласно; Он скажет нам, где краткий путь лежит». Мы шли к нему. Как гордо и бесстрастно Ты ждал, ломбардский дух, и лишь едва Водил очами, медленно и властно! Он про себя таил свои слова, Нас, на него идущих, озирая С осанкой отдыхающего льва. Вождь подошел к нему узнать, какая Удобнее дорога к вышине; Но он, на эту речь не отвечая, Спросил о нашей жизни и стране. Чуть «Мантуя…» успел сказать Вергилий, Как дух, в своей замкнутый глубине, Встал, и уста его проговорили: «О мантуанец, я же твой земляк, Сорделло!» И они объятья слили. Чистилище, песнь VI, 58–75 * * * «Брат, — молвил он, — вот тот (и на другого Он пальцем указал среди огней) Получше был ковач родного слова. В стихах любви и сказах он сильней Всех прочих; для одних глупцов погудка Что Лимузенец перед ним славней. У них к молве, не к правде ухо чутко, И мненьем прочих каждый убежден, Не слушая искусства и рассудка». * * * Я подошел к указанному мне, Сказав, что вряд ли я чье имя в мире Так приютил бы в тайной глубине. Он начал так, шагая в знойном вире: «Столь дорог мне учтивый ваш привет, Что сердце я вам рад открыть всех шире. Здесь плачет и поет, огнем одет, Арнаут, который видит в прошлом тьму, Но впереди, ликуя, видит свет. Он просит вас затем, что одному Вам невозбранна горняя вершина, Не забывать, как тягостно ему!» И скрылся там, где скверну жжет пучина. Чистилище, песнь XXVI, 115–148 Данте, с. 196–197, 248–249, 340–341 |