— Так я смогу и с закрытыми глазами пойти в правильном направлении.
Хорошо, что никто из оркестровых музыкантов не употреблял этот парфюм. А то бы она рухнула прямиком в оркестровую яму».
С небрежностью и иронией относился Висконти к чувствам Марии. Однажды прямо во время представления «Травиаты» она настолько яростно и срочно возжелала увидеть своего бога, что, из последних сил допев до антракта, выскочила из театра и, как была, в ярком гриме, в сценическом платье, на глазах у изумлённых прохожих помчалась по улице в ресторан «Биффи», где перед отъездом в Рим ужинал с очередным любовником Висконти.
«Слава богу, „Биффи“ находился неподалёку от Ла Скала, — вспоминал потом Висконти. — Но в принципе могло быть и хуже. Представляете, если бы она ворвалась в ресторан в ночной рубашке, которую носит Виолетта в последнем акте!»
Она преследовала кумира повсюду. Однажды в том же «Биффи» Висконти признался, что в сексуальном аспекте женщины его не интересуют и она напрасно себя изводит, сходит с ума и ревнует: да, он гомосексуалист и не представляет жизни и творчества без мужчин. Но она продолжала его преследовать, следить за ним и устраивать сцены ревности за кулисами, в гостиницах, в ресторанах, где угодно — однажды в самолёте, на высоте семь тысяч метров, Мария, разругавшись с режиссёром из-за стройного голубоглазого стюарда, которого откровенно обхаживал Висконти, устроила истерику и потребовала немедленно выпустить её из лайнера…
Она ревновала его к водителям такси, к официантам, к полицейским, к футболистам (Висконти менял партнёров «как перчатки»)… Но особенно, конечно, к коллегам — в частности, к молодому тенору Франко Корелли, исполнявшему одну из партий в «Весталке».
«Мария, — вспоминал Висконти, — ненавидела Корелли из-за того, что тот был красив. Это действовало ей на нервы. Она постоянно следила за тем, чтобы я не уделял ему внимания больше, чем ей». Когда у режиссёра завязался роман с Леонардом Бернстайном, дирижировавшим оркестром в опере «Сомнамбула», Мария вообще не давала мужчинам уединяться: она появлялась, «словно античная статуя, размахивающая карающим мечом». Висконти рассказывал, как однажды утром зашёл к ней в номер миланского «Гранд-отеля» с Леонардом Бернстайном: «Когда пришло время уходить, мы сказали: „Чао, Мария, доброго тебе здоровья“ и направились к двери. „Останься здесь, Лукино! — потребовала она, обращаясь ко мне. — Я не хочу, чтобы ты ушёл вместе с Лени!“». Но мужчины, рассмеявшись, вышли из номера. Мария обнажённая вскочила с постели и бросилась вслед за ними…
Позже Мария, до 32-летнего возраста совершенно не умевшая скрывать эмоции, научилась даже нехитро интриговать. Она сошлась с совсем молодым тогда ассистентом Висконти, режиссером Франко Дзеффирелли, уже растленным маэстро, но окончательно не определившимся со своей сексуальной ориентацией. Висконти ревновал, но всем своим видом показывал, что речь идёт исключительно о профессиональной ревности. Марию это тешило.
«Дзеффирелли в опере Россини „Турок в Италии“, поставленной в промежутке между двумя спектаклями Висконти, — пишет К. Дюфрен, — открыл нам совсем другую Каллас — смешливую, спокойную, избавившуюся от вспышек гнева… Дзеффирелли сумел добиться не только успеха у публики, но и расположения самой Каллас. И этого не мог простить своему ученику Висконти. „Декоратор? Да! — восклицал маэстро. — Режиссёр-постановщик? Никогда!“».
Дошло до того, что маэстро, вдруг отменив репетиции, умыкнул у Каллас своего юного любовника, с которым накануне едва не подрался на лестнице перед входом в театр «Пикколо», и они вместе отправились на Апрельскую ярмарку в Севилью, откуда присылали Каллас дразнящие открытки: «Марии — с приветом от любящих её Лукино и Франко».
И всё же Висконти непрестанно восхищался своей примадонной.
«Какое отличие от любой другой певицы старой школы! — вспоминал потом он. — Эбе Стиньяни, например, в роли Весталки со своими двумя или тремя жестами имела самый жалкий вид. На сцене она выглядела, как уборщица! Мария, напротив, постоянно училась и творчески росла. Стоило один раз указать ей нужное направление, как она, наделённая от природы удивительным артистическим чутьём, всегда оправдывала и превосходила возлагавшиеся на неё надежды. Что я помню о ней во время репетиций? Красоту… Яркость образа, экспрессию, всё… Она была феноменом… Едва ли не отклонением от нормы. Из тех актрис, которые исчезли навсегда…»
«Я поставил „Травиату“ для неё так, как это себе представлял. Надо служить Каллас… Мы перенесли действие оперы в 1875 год, в конец XIX века. Почему? Потому что Марии будут необычайно к лицу костюмы той эпохи. Затянутая в узкий корсет, высокая и стройная, в платье, подчёркивающем талию, с турнюром и длинным шлейфом, она будет неотразимой…»
Онассис старался не пропускать её спектаклей.
7
Лукино Висконти родился в том же, что и Аристотель Онассис, 1906 году в Милане в одной из самых знатных семей Италии, которая вела свою родословную ещё со времён Римской империи. Полное его имя и титул звучат так (и это неизменно завораживало Марию Каллас): дон Лукино Висконти ди Модроне, граф Лонате Поццоло, синьор ди Корджело, консиньор ди Сомма, Кренна и Аньяделло, миланский патриций. Его отец носил титул герцога Висконти ди Модроне, верой и правдой служил Савойской династии, владел замками, покровительствовал театру «Ла Скала», возглавлял футбольный клуб «Интернационале». Сам Лукино в юности увлекался оперой, не пропуская ни одного представления в Ла Скала, и лошадьми. В конце 1930-х годов уехал в Париж, где работал ассистентом режиссёра, во время Второй мировой войны сошёлся с итальянскими коммунистами, активно помогал Сопротивлению…
Режиссёр Сергей Соловьёв восхищался живописной роскошью режиссёрского творчества Висконти, его глубинными связями с классическим итальянским театром вообще и с каноном великой итальянской оперы в частности, сущностной генетикой самой природы висконтиевского образа, свойствами его особости, самовитости и высокой породы, всем его странным генетическим гражданским симбиозом, из которого была соткана его уникальная личность: древний аристократический род, коммунистические убеждения, гомосексуальные влечения, понимание страсти как жизненной основы бытия…
— Казалось бы, кощунственно говорить о некоей красоте сцен «ночи длинных ножей» в «Гибели богов» Висконти, — размышляет Соловьёв, — убейте меня, но она там есть, мощная, своеобразная, даже завораживающая красота. И в грандиозной сцене «фашистского» инцеста там же. Заражающая сила этой дьявольской красоты создала целостную эстетику так называемой «фашистской картины», породила цикл изысканных эстетических лент, включающих и памятного «Ночного портье» Лилианы Кавани, да и знаменитое «Кабаре». Я видел его всего лишь раз — в холле гостиницы во время какого-то фестиваля. Он сидел в кресле: я так и не понял, то ли это было кресло-каталка, то ли обычное кресло, но ноги его были закрыты пледом. Судя по всему, он просто кого-то ждал. Было очень странное ощущение, что в кресле не живой человек, а уже прекрасный памятник самому себе. Ясно было и то, что конечно же он не такой, как все мы. Он не ворочал влево-вправо головой, не почёсывался и не шмыгал носом — вообще не производил никаких действий, напоминающих о факте его биологического существования. Он был абсолютно неподвижен, а я так же неподвижно глядел на него со стороны и ждал, что же дальше произойдёт: может, придёт кто-то и укатит коляску, может, наоборот, он встанет и пойдёт. Прошло время — ничего не переменилось, не произошло. Висконти был по-прежнему неподвижен, не выказывал ни малейшего интереса ни к чему вокруг. Окружающие тоже не обращали на него внимания. Кажется, только я остолбенело смотрел на это поразительное, невероятной красоты произведение монументальной скульптуры, которое кто-то подарил нам напоследок для нашего изумления.
На закате своих дней Висконти возненавидел жизнь — лишь за то, что не понимал её. Жизнь упорно не желала подчиняться его мыслительным схемам, его мечтам и иллюзиям; и он мстил ей, возводя хулу и не чувствуя даже благодарности за щедрые дары, на него расточаемые. А дано ему было всё: и красота, и талант, и богатство, и бессчётные друзья, и награды, и почести… И вот перед самым финалом мир внешний сузился для него до размеров инвалидной коляски. Мир, более не требующий от него ни усилий, ни поступков. Через наушники в него сама собой вливалась симфония Брамса. Утруждал ли он себя вслушиванием? Или музыка, усыпляя, всего лишь ограждала его от страха смерти?