— Ну же, Мария, сделайте что-нибудь по-своему! Как нравится вам.
Она отвечала мне:
— Что я должна сделать? Как мне держать руку?
В конце концов дело дошло до того, что она захотела, чтобы я направлял каждый её шаг».
Биограф Дюфрен вспоминает, что все, кому посчастливилось попасть в Ла Скала, когда Мария Каллас пела под руководством Лукино Висконти, «став свидетелями исключительного творческого союза, наслаждались сказочным действом, которое не могло не получиться, когда фея и волшебник занимались совместным колдовством. Если бы на жизненном пути оперной дивы не повстречался Висконти, узнала бы она когда-нибудь диапазон своих творческих возможностей? Возникло бы когда-нибудь в её душе чувство, о существовании которого она до сей поры и не подозревала?».
Озвучивался «исключительный творческий союз» нередко, особенно в начале их сотрудничества, в середине 1950-х, неслыханной Марией площадной бранью, по-русски можно сказать — отборной матерщиной. Герцог ругался виртуозно (лингвисты, филологи записывали его ругань, кто-то защитил даже по этой теме диссертацию, увязав с судьбами неореализма) и всегда во всеуслышание, никак себя не сдерживая.
«Мария восхищалась умом и талантом этого человека, но не переносила того, как он говорил, — вспоминал муж Марии Каллас Баттиста. — Речь Висконти была пересыпана самыми нецензурными словами. Мария часто делала ему замечания:
— Меня тошнит от твоей ругани!
Во время работы он совсем распоясывался. Марию коробило от его сквернословия. Она часто говорила мне:
— Если он обратится в подобных выражениях ко мне, то получит пощёчину».
На репетициях Лукино Висконти, красивый, статный, высокий (187 сантиметров), с густой шевелюрой, с прямым римским профилем, с потрясающей лепки крупными руками, куря одну сигарету за другой, расходился не на шутку.
— Ну куда ты пошла?! — кричал он своим неповторимым баритоном из зала. — Там что, кто?! Мужик голый тебя ждёт?! Эти свои суетливые ручки убери, нужен один только жест, один, понимаешь — но жест королевы! А эти пустенькие глазки! Ты куда смотришь? Там, за сценой, тебе кто-то что-то показывает?
— Я плохо вижу, Лукино, — оправдывалась Мария.
— При чём здесь твоё зрение? Я что — окулист?! Мне нужен живой взгляд, страсть нужна! Она, твоя героиня, готова идти на смерть! А что это за походка? Господи, да так коровы возвращаются с пастбища! И почему ты такая зажатая — как комод моего дедушки! Разожмись, всю себя освободи и не сутулься! Ты хоть догадываешься, что такое желание, страсть, вожделение? Понимаешь, что только в страсти и есть смысл жизни, остальное — от лукавого?! Ни черта ты не понимаешь! Берём с самого начала…
Мария, воспитанная в строгих католических правилах, жившая в семье ревностных католиков семьи Менегини, не могла свыкнуться ни с театрально-киношным римско-миланским сленгом, в устах герцога обретавшим гипертрофированные и оскорбительные формы, ни с богемными обычаями и образом жизни.
«Однажды вечером мы с Марией оказались в Риме, — вспоминал её муж Менегини. — Мы жили в отеле „Квиринал“. С нами была и моя мать. В холле отеля мы увидели Висконти, вошедшего вместе с Анной Маньяни и какими-то ещё друзьями. На Маньяни было платье с очень глубоким вырезом. Моя мать, весьма целомудренная женщина старой закалки, была оскорблена до глубины души. Когда Висконти представил ей Маньяни, моя мать, повернувшись к нам с Марией, с презрительной гримасой воскликнула:
— Какой ужас!»
Со своей невесткой в вопросах нравственности мать Баттисты находила полное взаимопонимание. Ещё бы!
«Когда Мария узнала, что один из наших друзей изменяет своей жене, она не захотела больше его видеть, — вспоминал Менегини. — Однажды мы повстречались с Ингрид Бергман, которая только что ушла от Росселлини. Мария и Ингрид всегда были очень дружны. И как всегда, Ингрид обрадовалась такой встрече, однако Мария едва поздоровалась с ней. В дальнейшем разговоре речь зашла о недавнем событии в жизни Ингрид. Мария строго осудила Ингрид и объявила своей приятельнице, что отныне они не смогут больше поддерживать дружеские отношения, как прежде… <…> У неё были твёрдые пуританские взгляды на брак, — пишет бывший муж Марии Каллас. — Она считала недопустимым, чтобы супруги могли изменять друг другу или разойтись. Это трудно себе представить, если вспомнить о том, как вскоре она поведёт себя со мной. Однако это правда…»
Она долго отказывалась верить слухам о том, что Лукино Висконти — гомосексуалист.
— Да этого просто не может быть! Я же вижу, как он смотрит на женщин, не смотрит, он раздевает и пожирает глазами красивых женщин! Впрочем, красивые молодые актёры ему, конечно, нравятся тоже… Но я чувствую мужчину, даже когда он просто прикасается к моей руке… улыбается или орёт на меня, такой большой, сильный, красивый… нет, не может быть, невозможно, я не верю этим мерзким сплетням!
Она отказывалась слушать рассказы о похождениях Лукино, порой и в буквальном смысле воевала со слухами: однажды в кафе она дала затрещину журналисту вечерней миланской газеты, похваставшемуся, что сфотографировал Висконти целующимся с новым солистом Ла Скала. Мария была влюблена в Лукино по-древнегречески самозабвенно. Он требовал, чтобы она похудела, и она стала худеть пугающими окружающих темпами, порой сбрасывая по килограмму в день. Главным стимулом отказаться от сладкого, мучного и многих других продуктов, истязать себя массажем и турецкими банями явилась для неё жажда новых ролей. В творчестве, а с появлением в её жизни миллиардера Онассиса и в любви она страдала той же булимией, ненасытностью, обжорством. Лишний вес Каллас истребила радикальным образом — проглотив ленточного гельминта, другими словами, солитёра. Возможно, это всего лишь скверный анекдот. Но говорят, что в тот период она стала писать в письмах «мы», подразумевая себя и червяка. Не исключено, что солитёр завёлся в её организме от диеты, где главным блюдом был тартар — мелко рубленное сырое мясо со специями и травами. «Она любила поесть, особенно торты и пудинги, — свидетельствует и Брюно Този, президент Международной ассоциации Марии Каллас, — но сидела в основном на салатах и стейках. Вес она потеряла за счёт того, что следовала диете, основанной на йодсодержащих коктейлях. Это был опасный режим, влияющий на центральную нервную систему, он изменил её метаболизм, зато из гадкого утёнка Каллас превратилась в прекрасного лебедя».
Пресса, которая нередко отпускала шуточки по поводу её тела, теперь писала, что у Каллас талия тоньше, чем у Джины Лоллобриджиды — к 1957 году Мария весила 57 килограммов при росте 172 сантиметра. Директор нью-йоркской Метрополитен-оперы Рудольф Бинг по этому поводу отозвался так: «Вопреки тому, что обычно происходит с внезапно похудевшими людьми, ничто в её облике не напоминало, что совсем недавно она была невероятно толстой женщиной. Она держалась на удивление свободно и непринуждённо. Казалось, точёный силуэт и грация достались ей от рождения». Висконти требовал, чтобы она училась ходить, и она ходила, ходила, брала уроки у балерин и манекенщиц… Её и его поклонники, присутствовавшие на репетициях и затем на представлениях «Весталки», в один голос свидетельствовали, что Мария полностью преображалась прямо на глазах, становилась утончённой, податливой, нежной, ласковой… Каждый раз, когда Висконти обращался к ней, её близорукие глаза вовсе затуманивались, она расцветала в улыбке, все его указания она исполняла беспрекословно, безропотно, охотно. «Да, так было, — подтверждал свидетельства очевидцев сам порочный герцог. — Неоспоримо то, что из-за абсурдной страсти, которую Мария питала ко мне, она желала, чтобы я диктовал ей каждый шаг».
Он был для неё не просто маэстро, а богочеловеком и самым желанным из мужчин. Никогда прежде Мария так не любила. Она поняла, что по-настоящему вообще никого не любила до Висконти. Некоторое время спустя, когда он ставил оперу Беллини «Сомнамбула», в последнем акте Мария настойчиво требовала, чтобы Висконти провожал её до самых кулис, объясняя это своей близорукостью. «Я всегда носил в кармане носовой платок, надушенный английским парфюмом, запах которого нравился Марии, — вспоминал по этому поводу режиссёр. — Каждый раз она мне говорила, чтобы я оставил его на диване, на который она приляжет во время сцены на постоялом дворе.