– Хуже чем развести…
– Это смешно. Кормилица – отравительница и убийца.
– А кто лучше ее подходит на роль отравителя? И кто знает, что творится в голове у такой женщины? Может, она жаждет сохранить свою Сару в совершенстве, этакой вечной девственницей.
Я уставился на Абеля.
– Просто пришло в голову, – сказал он. – Ладно, продолжим. Кого еще ты видел за сценой?
– Джека Давенанта и госпожу Давенант.
– Вместе?
– Не вместе.
– А, – сказал Абель, постучав себя по носу, – она была с Вильямом Шекспиром, ты говорил.
– Да, но я не думаю, что он замешан.
– Никогда нельзя быть уверенным.
– Вильям Сэдлер тоже был среди зрителей, – быстро сказал я. – Тот студент, что собирается жениться на Саре Констант. Он сидел в галерее вместе с человеком по имени Ральф Бодкин.
– Ага!
– Что?
– Ральф Бодкин. Говорящее имя.
– Ральф?
– Нет, Бодкин. Бодкин – это же маленький кинжал, ты знаешь.
– Не думал, что мы будем признавать людей виновными на основании их имен, – ответил я. – Но, полагаю, оно подходит ему в другом смысле, ибо Бодкин – врач, как и Ферн. Именно он осмотрел тело Ферна.
– Если он доктор, то ему, наверное, часто приходится иметь дело с ножами и ланцетами в своем ремесле. Это тоже наводит на размышления.
– Такие кинжалы используются для кровопускания и вскрытия нарывов, не для убийства людей.
– Нож не знает цели, – заявил Абель.
– И верно, он на все годится, – согласился я.
Примерно на этом наш разговор и закончился. И отнюдь не раньше, чем следовало, как вы, возможно, и подумали, ибо мы уже начинали садиться на мель у дальних берегов абсурда. Может, это из-за того, что мы шептались в тени нашей сцены, строили досужие размышления об убийстве в то же время, как разыгрывали оное на подмостках. По своей роли Виндиче я был весьма кровожаден и, возможно, склонен везде видеть заговоры. Со своей стороны, Абель выказал немалое стремление последовать моему примеру и преподнести собственные идеи, какими бы нелепыми они ни были.
Но чем больше мы говорили, тем менее правдоподобными выглядели мои домыслы и подозрения – даже для меня. В конце концов я решил ничего не делать, поскольку все равно не мог придумать ничего путного.
Единственный шаг, который я предпринял, была вялая попытка установить местоположение комнаты, где, как мне показалось, я заметил фигуры в капюшонах – «монахов» – в мерцании свечи. Она находилась где-то за «Золотым крестом», и, выглянув из нашей общей спальни при свете дня, я увидел несколько покосившихся окон, находившихся на одном уровне с нашим, может, немного выше или ниже его. Это была одна из старейших частей города, где тесные извилистые проулки петляли между домами, крыши которых нависали так, что почти заслоняли собой небо. Я не мог с уверенностью сказать, в котором из окон были «монахи», да и не был даже уверен, что хотел этого. Вероятно, это был всего лишь обман усталых глаз.
И в таком положении дела оставались день или два. Если Джек Давенант хотел направить обвиняющий перст на Шекспира в связи со смертью Хью Ферна, то он в этом не преуспел. Коронер установил, что доктор умер, упав на свой нож в результате какого-то необъяснимого «несчастного случая». Если судить непредвзято, можно было предположить, что Хью Ферн совершил самоубийство, несмотря даже на то, что традиционные мотивы (долг, болезнь, отчаяние) отсутствовали. Но доктор Ферн был процветающим и популярным гражданином Оксфорда, да к тому же и человеком со связями. Должно быть, он был в хороших отношениях, может даже в дружеских, с коронером – как и с местными судьями и прочими «важными птицами» вроде Ральфа Бодкина.
Самоубийство – ужасный грех, как сказал мне Шекспир. Оскорбление Бога и человека. Мы выказываем свой ужас перед ним, хороня самоубийц ночью вблизи общественных трактов. Если для странствующего ветерана или разорившегося лавочника этого вполне достаточно, почтенному человеку вроде Хью Ферна такое погребение не подобает. Раз уж влияние его друзей смогло изменить вердикт в пользу «несчастного случая», а не намерения и тем отвести тень от семьи покойного, равно как и гарантировать Ферну достойные похороны, тут уж никто не мог по-настоящему возражать.
Другая возможность – возможность убийства – казалась еще менее вероятной, чем самоубийство. Не думаю, что она даже рассматривалась кем бы то ни было, кроме двух актеров с чрезмерно богатым воображением и уймой свободного времени.
Похороны Хью Ферна и вправду получились достойными. Их устроили спустя три дня после того, как обнаружили его труп. Шекспир, Бербедж и кое-кто еще из старших присутствовали на отпевании в церкви Св. Марии. Шекспир сам сочинил речь, как мне сказали.
Казалось, делу конец. К тому же у коронера и судей были другие, не терпевшие отлагательства дела, помимо несколько загадочной смерти местного лекаря.
Чума теперь прочно обосновалась в городе. Невозможно было больше делать вид, что она ограничится горсткой смертей на окраинах. Как я уже говорил, мы, лондонцы, принимали ее сдержанно, почти спокойно – или делали вид, что принимаем так. Но здешние горожане нервничали. Потасовка, которую мы наблюдали вместе со Сьюзен Констант, показала, как город и университет любят таскать друг дружку за волосы, но еще она показала, насколько обидчивы и угрюмы эти люди. Они были деревом, готовым загореться от любой искры.
Я наблюдал одну из таких искр, попавшую на сухое дерево.
Карфакс для Оксфорда – практически то же, что пространство возле паперти собора Св. Павла в Лондоне, место, где все собираются сплетничать и вести торговлю, законную или незаконную. Естественным образом создаются толпы, привлеченные чем-то или ничем.
Был вечер. Дни теперь становились длиннее. Солнце, опускавшееся за башню Св. Мартина, зажгло на небе огонь. У подножия церковной башни мужчина производил на толпу такое же действие. Он стоял на заднике безлошадной повозки и размахивал руками. Голос его был неожиданно громок для такого приземистого человека. Я издалека слышал его рокочущие тона, хотя и не мог различить слова. Я подошел ближе и услышал, что он произносит с таким пафосом. О да! Вообще это не было для меня сюрпризом. Я ожидал чего-нибудь вроде этого.
Чума приносит пророков с таким же постоянством, как собака блох. Это в основном мнимые пророки, твердящие нам, что все мы обречены. Я знаю это племя, потому что мой отец был одним из них, – хотя он-то был настоящим проповедником, не каким-нибудь самозванцем, – и поэтому я, возможно, способен успешно сопротивляться наиболее худшим их разглагольствованиям.
Этот человек не слишком отличался от тех, что я видел раньше. Его речи были громки и напыщенны. Он указал на списки, которые были прикреплены к дверям церкви Св. Мартина. Ему не нужно было объяснять, что это было такое. Всякий страшился появления чумных указаний и списков умерших, которые высыпали на улицах, как белые пустулы на здоровой коже.
Затем оратор приступил к делу. Чума была орудием Бога для наказания греха, вещал он. Это ангел Божий – или стрела его, пролетевшая по воздуху, – или его рука, вытянувшаяся, чтобы поразить людские пороки, – или все это вместе, и даже больше. Караются грех и порок. Самый воздух, который мы вдыхаем, заражен человеческой развращенностью и тем укореняет нас в нашей испорченности.
Толпа, в основном состоявшая из горожан, среди которых я, впрочем, заметил и нескольких студентов, собралась в мгновение ока. Кое-кто из них поднял голову при последнем замечании и втянул носом воздух, сизоватый от печного дыма. Они, казалось, наслаждались грядущей карой и уничтожением. Естественно, это было не так, но в таких ситуациях присутствует некий первородный трепет, бросающий нас в дрожь, – я это уже заметил, когда мы с Абелем проходили мимо чумного дома на Кентиш-стрит в Саутворке.
Если бы человек на повозке ограничился общими порицаниями и угрозами, все бы еще ничего. Но ему требовалось найти что-то или кого-то, на кого можно было свалить вину за чуму. Возможно, это было единственным поводом для его тирады, ибо, когда он перешел к следующему пункту своего обличения, голос его стал еще суровее, а жесты – еще выразительнее.