Вдруг из лесу мне навстречу выскочил «просто Федя», лицо у него было такое напряженное, словно тащил он на своих плечах неимоверную тяжесть. Он схватил меня за руку, рванул к себе, крикнул: «Ложись!» Я упал, сбитый с ног. «Просто Федя» навалился на меня. Рядом что-то грохнуло. Голову мне осыпало землей. В глазах потемнело. Потом наступила тишина. Я все лежал, соображая, что же произошло? «Просто Федя» прижимал меня к земле.
— Раздавишь, — сказал я, и голос мой прозвучал глухо-глухо, словно говорил я издалека.
Федя не ответил.
Я выполз из-под него и отряхнулся, как собака после купания. А шофер остался лежать рядом неподвижный. Я наклонился к нему. Позвал. Тронул за плечо. «Просто Федя» застонал.
— Ты чего, Федя? Ранен?
Он промычал что-то… Слов было не разобрать.
Подбежала девушка-саниструктор, присела на корточки. Сказала:
— Осколком в спину.
Она проворно ножницами стала разрезать Федину шинель на спине.
«Просто Федя» открыл глаза, сказал хрипло:
— Полегче. Шинелка новая, — и закашлялся хрипло.
— Помалкивай! — несердито прикрикнула девушка на Федю. И стала его перебинтовывать.
Потом «просто Федя» спросил:
— Целый?
— Целый, — сказал я. — Ты же мой осколок на себя принял.
«Просто Федя» чуть улыбнулся:
— Солдатское дело. Сочтемся… А я живучий. Третий раз ранен.
Принесли носилки. Уложили на них «просто Федю». А он шарил взглядом по лицам, искал кого-то…
— Погодите, — сказал я санинструкторам. — Погодите его нести. Я сейчас.
Пробравшись сквозь людское кольцо, я заорал:
— Галя! Галя Синицына!
И когда она вышла из-за деревьев, я схватил ее за руку и потащил:
— Идем скорее! Федю ранило.
«Просто Федя» лежал на носилках. Лицо его была бледным и очень усталым, и только глаза искали, искали кого-то, а когда приметили подбежавшую Галю Синицыну, замерли и стали большими-большими.
— Вот так, товарищ Галя Синицына…
— Как же это, Федя, голубчик?..
— Война. А на войне, бывает, и убьют ненароком, не то что ранят. Спасибо вам за все. За душу вашу.
— Да что вы, Федя… Это… это вам спасибо… за душу… — губы Синицыной дрожали. Она покусывала их, сдерживая слезы. И все бормотала: — Как же это так… Как же это…
Санинструкторы подняли носилки.
— Погодите! — крикнула Синицына. — Товарищи, у кого есть бумага и карандаш. Скорее!
Несколько рук протянули ей карандаш и листки из записных книжек. Она взяла не глядя. Кто-то подставил планшетку. Синицына нацарапала несколько слов и сунула бумажку в неподвижную руку «просто Феди».
— Вот, будете в Москве… Это мой адрес и телефон. Слышите, Федя?
— Ясное дело, — сказал «просто Федя». — Я живучий.
— Его унесли.
Плохо мы играли последние спектакли. Тяжело. Без подъема. Очень не хватало нам нашего «просто Феди». Его открытых глаз, его доброго сердца, его умных, работящих рук.
Так я с ним больше никогда и не свиделся. Только почему-то верю, что жив он. Жив. Такие не должны умирать.
В РАЗВЕДКЕ
Это был трудный путь. Они шли почти сутки без отдыха, но, если провести прямую от высоты 317, в районе которой побывали разведчики, до цели пути — расположения их батальона, — они прошли не более двадцати километров.
Разведчики вынуждены были днем избегать открытой местности, обходить поля, с которых уже убрали хлеба, и луга с побуревшей осенней травой.
Моросил дождь. Ветер срывал с деревьев мокрые желтые листья и наклеивал их на влажную землю.
Если поле нельзя было обойти, разведчики ложились и ползли, до крови царапая руки о стерню.
Сперва они выбирали места посуше, чтобы не очень промочить ноги, но, когда сапоги набухли от сырости, разведчики стали двигаться напрямик, не обходя ни болот, ни низинок, полных дождевой воды.
Впереди шел старший сержант Оленин. За ним радист Костенко тащил свою рацию. Третьим шел солдат Филиппов. Все трое устали, измучились.
Филиппов, самый молодой из них, первогодок, временами начинал клевать носом, спотыкаться и отставать. Он до армии жил на юге, в местах теплых и цветущих, и никак не мог привыкнуть к холоду, к бесконечным дождям. Он с тоской вспоминал свой дом, гнущиеся под тяжестью янтарных гроздьев виноградные лозы, спокойный шелест листвы в садах. В разведку Филиппов пошел охотно. Она представлялась ему веселым путешествием, полным интересных приключений. Товарищи считали Филиппова «хлипким» и были немало удивлены, когда Оленин взял его с собой.
Разве знал Филиппов, что ползти придется не по зеленой лужайке для занятий, что будет лить дождь, что нельзя будет развести костер и обогреться, что все время придется идти без остановок, чтобы вовремя доставить сведения об укреплениях на высоте 317
Сведения можно было бы передать по радио, если бы Костенко не свалился вместе со своей рацией в какую-то яму и не повредил передатчика.
И Филиппов иногда поглядывал на Костенко и старшего сержанта Оленина исподлобья, потому что считал их виновниками всех своих мучений.
А Костенко шел злой, в шинели, заляпанной грязью, и неотвязно думал о невыполненном задании, о позоре, который ждет его по возвращении в батальон. Свалиться, как мальчишке, в какую-то яму! Где были его глаза? Куда смотрели они в это мгновение? Повредить рацию, не передать сведения… Лейтенант, наверно, усмехнется тонкими губами и скажет презрительно: «Выдайте Костенко двойную порцию борща. Он славно поработал!» И старшина лично в присутствии всех поставит перед ним два полных котелка, а вокруг будут стоять товарищи и смотреть на него, солдата, не выполнившего задания. Нет, лучше идти и идти этими вязкими тропами, ползти без конца по колючим ощетинившимся полям, мокнуть, мерзнуть, умирать от голода, но во что бы то ни стало выполнить задание… Неужели нельзя починить рацию? Если бы старший сержант остановился на полчаса, на двадцать минут!.. Но он идет, он уже не верит, что можно восстановить радиосвязь.
Старший сержант Оленин пробирался сквозь чащу, выбирая верным солдатским чутьем путь покороче. Он устал не меньше других, но не подавал виду.
Иногда ему вдруг начинали чудиться запахи войны, — горьковатый запах гари и сладковатый — пороха. И старший сержант сжимал автомат, останавливался и прислушивался. Потом он оглядывался… За спиной стоит Костенко. Экий неуклюжий парень, проглядел яму! А Филиппов совсем выдыхается. Впрочем, не такой уж он хлипкий. Оленин вспоминает вздувшуюся реку и мальчонку в рыжей ушанке, неведомо как попавшего на большую серую льдину. Она плыла метрах в пятнадцати от берега; вокруг нее сталкивались и дробились другие льдины. Оленину запомнились глаза Филиппова, когда тот устремился к воде. В них были твердость и решимость.
На рассвете Оленину показалось, что он слышит какой-то металлический звук, будто лопатой чуть тронули дерево. Оленин замер на месте, сделав товарищам предостерегающий знак. Обычные лесные звуки окружили их. Шумела листва под дождём. Где-то вспорхнула одинокая птица, упала шишка. Хрустнул сучок. Костенко и Филиппов ничего не слышали. Металлический звук не повторялся, и все-таки Оленин продолжал стоять и прислушиваться. Оленин зна́ком приказал товарищам лечь, лег сам и бесшумно исчез.
Филиппов с удовольствием вытянул ноги и закрыл глаза. Наконец-то передышка! Костенко хотел было открыть рацию, чтобы покопаться в ней, но, помня приказ — не производить никакого шума и не делать ничего без ведома старшего сержанта, — только вздохнул тихонько. Филиппову хотелось курить — последний раз они курили в какой-то балочке часа четыре назад…
Вскоре, так же бесшумно, как исчез, появился Оленин. Знаком приказал он солдатам следовать за собой и пополз в том направлении, откуда они только что пришли. Минут через десять он остановился.
— Дорога занята противником. Придется пройти рядом с ней. — Он помолчал и потом добавил тихо: — Камуфлет…
Это было любимое слово Оленина, которому он с помощью интонации умудрялся придавать множество значений.