Депутаты православной веры вошли в Успенский собор, иноверцев попросили подождать у храма окончания службы. Впереди было принятие присяги и шествие в аудиенц-зал, где ожидалось слушание приветственных речей в присутствии императрицы.
Остался с иноверцами ждать и Порошин. В собор пускали, кроме депутатов, только придворных, а он в их полку не числился и напоминать охраняющим двери о себе не пожелал. Толпа, окружившая поезд императрицы, понемногу редела, на площади стало свободнее, и, рассеянно глядя на церковные стены, Порошин думал о тоненьком мальчике, стоявшем на ступенях собора близ Екатерины. Лицо его выражало нетерпение. Рядом стоял Никита Иванович Панин. А мальчик был сам по себе, одинокий и гордый.
«Как же это случилось? — спрашивал себя в тысячный раз Порошин. — Почему нужно было расстаться с ним? Кто тому виною? Не сам ли я? Теперь-то вижу, коль многое в делах и поступках людей уходит от нашего проницания и открывается порой, когда пропущенное невозвратимо. Какое поэтому требуется внимание к тому, что происходит вокруг! Очевидно, тот не великий еще человек, кто умно вымышляет и блещет остроумием. Великим будет тот человек, который сверх всех дарований заключит в сердце столько твердости, столько бодрости, а также искусства, чтобы все придуманное к совершению успешно произвести в действие!»
Порошин вспомнил, как незадолго перед его изгнанием из дворца за столом великого князя зашла речь о том, кто из кавалеров Павла какие ухватки имеет. Сам Павел принял горячее участие в общих припоминаниях, показывал жесты своих приближенных, повторял их любимые словечки.
За Порошиным Павел знал больше мелочей поведения, чем за другими, наблюдая его и на занятиях, и во время забав. Он очень похоже изобразил, как Порошин дергает в пылу спора собеседника за кафтан, желая внушить ему свою мысль, как показывает пальцем, когда хочет обратить внимание ученика на предмет, как он кланяется и прочее. О чем великий князь позабывал, то ему Остервальд и другие торопились подсказывать, и Порошин мог бы уже тогда сообразить, как внимательно следили за ним его сотоварищи. Зачем? На всякий, видимо, случай. Вот и пригодилось: выпала возможность посмешить великого князя неловкими манерами его любимого Семена Андреевича. С весьма заметным злорадством кавалеры представляли гостям сибирского чудака Порошина, и его высочество от души хохотал над своим наставником и другом.
Он смеялся… А ведь все секреты свои доверял, говорил то, в чем никогда бы Никите Ивановичу непризнался! И, конечно, обер-гофмейстер таким предпочтением Порошина бывал обижен.
В один из осенних вечеров Павел подышал на оконное стекло и написал на нем несколько букв. Никита Иванович, наблюдавший за великим князем издали, быстро подошел, желая прочесть. Однако мальчик, услышав за спиной шаги, ладонью провел по стеклу.
— Что вы писали, государь? — спросил Панин. — Не иначе — какое-то имя, и притом уменьшительное — букв не много.
— А вот и нет, не уменьшительное, — возразил Павел.
После такого сообщения угадать имя не стоило большого труда — имя младшей Чоглоковой, Веры, было не длиннее любого уменьшительного. Но Панин хотел услышать ответ воспитанника.
— В кого вы нынче влюблены, ваше высочество?
Прямо поставленный вопрос польстил мальчику, и, хоть не сразу, он ответил обер-гофмейстеру так:
— Да, ваша правда, влюблен. А в кого — тайна.
— Откройтесь же мне, ваше высочество! — попросил Панин. — Не откроюсь. Тайну эту, как и все мои тайны, знает только Семен Андреевич Порошин. И я ему слово дал, что больше никому не скажу.
Панин поморщился:
— Какая же у вас тайна, ежели Порошин знает, за ним еще кто-нибудь… Окажите поверенность и мне, вашему гофмейстеру!
— Нет, — ответил великий князь. И этот отказ был поставлен в счет Порошину.
А что было с преподаванием геометрии, если понимать вещи как следует? Великий князь вдруг объявил Порошину, что отныне геометрии будет учить его профессор Эпинус, член Петербургской академии наук. Это было тем более неожиданно, что Никита Иванович давно уже поручил Порошину пройти все разделы математики, связанные с военным искусством. Откуда теперь взялся Эпинус?
Не сразу Порошин сумел добиться разговора с Никитой Ивановичем. Тот будто бы запамятовал о своем намерении доверить Порошину весь математический курс, поскольку на нем основано военное дело, но затем вспомнил об этом и заверил Порошина, что такого курса отнюдь у него не отнимает. Эпинус будто бы понял совсем не то, что ему говорили. Панин собирался — и то не сейчас, а по прошествии некоторого времени — поручить Эпинусу подать великому князю понятие о предлагаемых в университетском обучении частях математики, об алгебре и об астрономии.
Но Эпинус имел свои планы и хотел было отнять у Порошина его уроки геометрии.
Он поехал к Эпинусу, часа два толковал с ним по-немецки и по-русски и сохранил за собой геометрию, а далее фортификацию, артиллерию и генеральные правила о тактике, на каковые, впрочем, профессор не претендовал. У него остались физика и алгебра…
«А сколько нам удалось прочитать! — продолжал вспоминать Порошин. — И какой это был внимательный слушатель! Мы прочли оды и слова Ломоносова, трагедии и статьи Сумарокова, пьесы Лукина, биографии Плутарха, сатиры Буало, „Жития славных государей и великих полководцев“ Шофина, „Письма к молодому принцу“ Тессина, „Древнюю историю“ Ролленя, „Генриаду“ Вольтера и его историю Петра Первого, „Жиль Блаза“, „Робинзона Крузо“… Рассказывал я о книгах Томаса Мора, Монтескьё, Гельвеция, Фонтенеля…
И какой это острый мальчик! Однажды с отцом Платоном повели мы беседу о раскольниках, о смысле церковных обрядов, о таинстве причащения, когда говорится, что хлеб превращается в тело Иисуса Христа. Великий князь все это слушал, а потом спросил Никиту Ивановича: „Как же это бывает, ведь в пост не положено есть мясо? Священники и в пост причащаются, значит, мясо едят, скоромное то есть, чем правила нарушают“. Его превосходительство ответил в таком роде, что мяса- то на самом деле нет, подразумевается мясо духовное, — право, так и сказал, — и оно никакого, дескать, сродства с мясом, которое мы едим, не имеет. Великий князь и ко мне с тем же вопросом. Что делать? Я повторил слова Никиты Ивановича, не противоречить же ему. Признаться, вопрос был труднехонек, и я крайне стерегся, чтобы государь не приметил, что смутил нас, и не привык бы впредь шутить такими вещами, кои за освященные почитаются…»
… Зазвонили колокола. Служба в соборе окончилась, люди повалили на площадь. Императрица со свитой вышла, и Порошин еще раз увидел своего бывшего ученика. Он был бледен — устал. Никита Иванович на ходу разговаривал с графом Григорием Орловым.
«Все это было и прошло, — сказал себе Порошин. — Только мальчика жаль. А что, помнит ли он обо мне? Что сказали ему о моем отъезде? Не кается ли в том, что слушал наговоры и предал недоброхотам своего Порошина?»
3
Полтора года назад, наутро после ухода Порошина, во дворце произошло следующее.
Когда Павел проснулся, в комнате сидел Никита Иванович. — Доброе утро, ваше высочество, — сказал он.
— Вставайте, кушайте, нам поговорить надобно.
— Сейчас, Никита Иванович, — ответил торопливо мальчик. Приход гофмейстера был слишком ранним и насторожил его. — А где ж мой Порошин? Разве он свою службу передал вам?
— Нет, ваше высочество, каждому свое, — сказал Никита Иванович и вышел.
Камер-лакей одел Павла, подал воды умыться и принес ему чай с сухарями. Мальчик хлебнул из чашки, поставил ее и поспешил к Панину.
— Ваше высочество изволили искать Порошина? — сказал Никита Иванович. — Я должен просить вас не упоминать более этого имени. Полковник Порошин состоять при вас дальше не будет. Он отправлен к армии.
Павел растерянно глядел на гофмейстера.
— Отчего же так? — наконец спросил он.
— Полковник Порошин не оправдал доверия ее величества, — официальным тоном ответил Панин. — Он вел подневные записки, куда вносил сведения, составляющие государственную тайну. И ваше высочество теми записками были недовольны, как о том сказывали мне.