Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— О четырех свободных семействах мне говорили знающие люди, называя их имена, которых я не мог, однако, запомнить: Голо… Доло… или Долго, Голго…

— Долгорукие, Голицыны, Головкины, Головины? И только? Нет, вам сказали неправду. Но позвольте закончить. Вы боитесь ужасного климата России и не верите, что изгнание из ее столицы может служить карою. Но ведь наказание заключается не в перемене климата более мягкого на суровый, а в том, что человека лишают привычного дела, семейной обстановки, его имя становится опороченным. Беда в этом, а не в низкой температуре. Неверно также утверждение персидского посла о том, что царь запрещает своим московитам пить вино. К сожалению, такого запрета в России не существует, и московиты пьют немало. Впрочем, такое запрещение, может быть, вызвало бы свои опасные последствия… Неправда, что русские женщины принимают побои мужа как нежную ласку и с гордостью носят на лице следы кулаков. Персы вашей книги сообщают друг другу — и читателям, разумеется, — сказки о нас, но я готов простить небылицы за вашу уверенность в том, что нравы в России теперь переменились благодаря трудам императора Петра Алексеевича. Он ничем не пренебрегает, чтобы прославить свой народ и насадить в морозных краях искусства и науки.

— Все же нельзя отрицать, — сказал Монтескье, — что в России, как и в Персии, царит деспотия. Франция — это европейская монархия, как Испания или Англия. Я не говорю здесь об итальянцах или немцах — их страны раздроблены на множество мелких государств, где правители — мученики власти. Монархия — это форма правления насильственная, и она перерождается либо в деспотию, либо в республику. В деспотии над людьми господствует страх смерти, который они преодолевают лишь под страхом наказания. А святилище чести, славы, добродетели утверждается в республиках и в тех государствах, где существует понятие отечества.

— Могу напомнить, — сказал аббат Гуаско, — что князь Кантемир принадлежал к той партии, которая противилась планам Верховного тайного совета ограничить в свою пользу власть новой русской государыни Анны Иоанновны. Однако он вовсе не желал установления в России деспотии. Он хотел видеть на троне просвещенного монарха, каким был император Петр Великий.

— Мечты мои не сбылись, — грустно подтвердил Кантемир. — Но я с уважением относился к остаткам свободы, сохранившимся среди людей, и полагал, что в тогдашней обстановке будет благоразумнее сохранять установившийся порядок. Все же оставим это. Должен признаться вам, что некоторые страницы "Персидских писем" я мог бы относить прямо к себе. Вспомните рассказ Рики о том, как ученый геометр, человек точного ума, встретился с филологом, который объявил, что из печати только вышел "его Гораций". "Как?! — воскликнул геометр. — Да ведь он издан две тысячи лет тому назад". — "Вы не поняли меня. Я выпустил в свет перевод этого древнего поэта. Двадцать лет я занимаюсь переводами". — "Значит, двадцать лет вы не думаете? Вы говорите за других, а они за вас думают?" — "Милостивый государь, — сказал филолог, — неужели вы не считаете, что я оказал большую услугу читателям, сделав доступными им книги хороших писателей?" — "Я не меньше других почитаю литературных гениев, которых вы переряжаете, но сами-то никогда на них не будете похожи, ибо, сколько бы вы ни переводили, вас-то переводить не станут. Прославленным мертвецам вы даете лишь тело, но жизни им не возвратите. Не хватает духа, который оживил бы их".

— Вы, однако, крепко запомнили "Персидские письма", — одобрительно сказал Монтескье. — Как приятно знать об этом сочинителю!

— Я двадцать лет занимаюсь переводами и как бы вместе с авторами тружусь над каждой строкой их текста. Память храпит плоды моих усилий. Страсть к древним писателям завлекла меня далеко. Не думая сравняться с ними, я влачусь им вслед, как раб за господином, как любовник за гордой красавицей.

— Всегда уважал я послания и сатиры Горация, — сказал Монтескье, — они знакомят с нравами и обычаями римлян, перечитываю стихи Ювенала. Люблю творения этих поэтов, как памятники языка, образованного веками славы народной, языка мужественного, обильного, выразительного — почтенного родителя языков новейших.

— И господин президент Монтескье, конечно, сожалеет, что вы пишете русские стихи, — вмешался аббат Вуазенон. — Зная совершенно язык латинский и наш французский, столь ясный, красивый и точный, вы лишаете нас возможности читать ваши прелестные произведения.

— Сожалею и удивляюсь, — с важностью подтвердил Монтескье, — как можно писать, более того — как можно мыслить на языке необразованном. Вы пишете по-русски, а ваш язык и нация еще в пеленках.

— Но язык наш богат, выразителен, как язык латинский, и со временем будет ясен и точен, как язык остроумного Фонтенеля и глубокомысленного Монтескье. Теперь я принужден изобретать новые выражения и обороты, которые, без сомнения, обветшают через несколько лет. Переводя "Миры" Фонтенеля, я создавал новые слова. Петербургская академия наук часто одобряла мои опыты.

— Как же вы могли присвоить своему языку, — спросил аббат Вуазенон, — все тонкие выражения и обороты первого щеголя языка французского, нашего Фонтенеля?

— Как умел! Перевод мой слаб, груб, неверен. Скифы заставили пленного грека изваять Венеру. Он употребил гранит, молот, пилу и создал нечто похожее на Венеру, следуя образцу, изваянному великим Праксителем. Скифы не знали божественного подлинника и поклонялись новой богине с детским усердием. Скифы — мои соотечественники, Праксителева статуя — книга бессмертного Фонтенеля, а я — этот грек, неискусный ваятель.

— О, вы слишком скромны, дорогой князь. — Аббат был вежливым гостем.

— Не довольствуясь опытом над Фонтенелем, я принялся за "Персидские письма".

— И северяне узнают, как ветрены и малодушны обитатели берегов Сены! — воскликнул аббат.

— И как остроумны! — прибавил Кантемир.

— Никогда не думал, что мою книгу будут читать при свете лампады, налитой рыбьим жиром, — задумчиво сказал Монтескье.

— Или при свете северного сияния. Странно, чудесно, — прибавил Вуазенон, — а мы говорим с таким пренебрежением о великой Московии!

— Калмыки и самоеды не читают философических писем и, наверное, долго читать не будут. Но в Москве многолюдной, в рождающейся столице Петра, в монастырях Малой и Великой России есть люди просвещенные и мыслящие, которые умеют наслаждаться прекрасными произведениями муз.

— Число таких людей должно быть весьма ограничено, — сказал Монтескье. — До сих пор я думал и думаю, что климат ваш, суровый и непостоянный, земля, по большей части бесплодная, покрытая в зиму глубокими снегами, малое население, трудность сообщений, образ правления, почти азиатский, закоренелые предрассудки и рабство, утвержденные веками навыки — все это вместе надолго замедлит ход ума и просвещения. Власть климата есть первая из властей.

— Я осмелюсь поспорить с вами! — воскликнул Кантемир. — Россия пробудилась от глубокого сна, подобно баснословному Эпимениду. Заря, осветившая нашу землю, предвещает прекрасное утро, великолепный полдень и ясный вечер: вот мое пророчество!

— Но это не заря — северное сияние, — возразил аббат Вуазенон. — Блеску много, но без света и без теплоты. Как можно сеять науки там, где осенью серп земледельца пожинает редкие колосья, где зимой от холода распадается чугун и жидкости приходится рубить топором?

— Холодный воздух сжимает железо, — как же не действовать ему на человека? Он сжимает его фибры, он дает им силу необыкновенную. Эта сила физическая сообщается душе; она внушает ей храбрость в опасности, решительность, бодрость, крепкую надежду на себя, но она же лишает чувствительности, необходимой для наук и искусства, — повторил Монтескье.

— Не спорю: климат имеет влияние на жителей, но это влияние бывает уменьшено или ограничено образом правления, нравами, общежитием. Да и климат России разнообразен, — отвечал Кантемир. — Иностранцы, говоря о нашем отечестве, полагают вообще, что Московия покрыта вечными снегами, населена дикими. Они забывают неизмеримое пространство России. Самый север не столь ужасен взорам путешественника, ибо он дает все возможное возделывателю полей.

62
{"b":"195409","o":1}