Ему обожгло губы, он понял, что это прогорела сигарета. Преодолев страшную тяжесть, он поднял руку и выбросил окурок в окно. Тотчас сердце отозвалось бешеной пляской, он чуть не потерял сознание. Когда перед глазами снова посветлело, он достал валидол, две таблетки, и положил в рот. Мятная сладкая прохлада ударила в нёбо, несколько минут он сидел неподвижно, стараясь ни о чём не думать. Ему стало легче. Он выключил двигатель, сходил в магазин, купил бутылку коньяка, несколько бутылок боржоми, яблок, колбасы, сыру, конфет. Всё это он небрежно сложил на заднее сиденье и, потный, задыхающийся, пошёл к автомату звонить жене.
С трудом отыскал в своей записной книжке её служебный телефон — номер полустёрся, он едва вспомнил последние цифры. Татьяна оказалась в учительской, на месте.
— Иван? Ты? — удивилась она. — Что случилось?
— Слушай-ка, Таня, я тут с машиной, возле гастронома, давай махнём куда-нибудь — в лес. А? Как ты?
— В лес? Сейчас? Не понимаю, что за фантазия!
— Да просто походим, поговорим. Давай!
— Слушай, ты меня разыгрываешь? У меня нет времени. Сейчас зазвенит звонок — надо присутствовать на уроке.
— Отмени, перенеси. Прошу тебя.
— Не могу, обещала.
— Я себя очень плохо чувствую, — сказал он дрогнувшим голосом.
— Что с тобой?
Ему хотелось пожаловаться, сказать, что чуть-чуть было не отдал богу душу, но он пересилил себя и небрежно сказал:
— Мотор что-то барахлит, перебои.
— Что? Мотор? Какой мотор? Ах да… — Она помолчала и с тревогой в голосе, и с раздражением сказала: — Сколько я тебе говорила: сходи к врачу! Вот возьми сейчас и вместо леса сходи в поликлинику.
— Да?
— Прошу тебя, сходи, Ваня.
— И всё?
— Сходишь? Обещаешь? Извини, мне надо идти.
Он повесил трубку. На душе было горько, обидно.
В голосе жены прослушивались те же казённые нотки, что и у секретарши. Или так показалось от жары и усталости? Он стоял в будке, прислонившись спиной к ребристой стенке, и не знал, что дальше делать, куда спрятать тоскующую свою душу, чем снять тугие ухватистые лапы, сжимающие сердце.
И тут он снова, второй раз в этот день, вспомнил про Зину, ту самую Зину, старшую лаборантку, с которой здесь-то и знаком не был, а познакомился в Москве, когда оба были в командировке. Первый раз он вспомнил о ней утром, случайно, в спешке уронив чугунного орла, подвернувшегося под руку. Статуэтка упала на паркет, но не разбилась. Чертыхнувшись, он поднял её и сунул на подоконник. И на секунду, а может, на какой-то миг вспомнил Зину — радости это воспоминание не принесло.
Орла подарила ему Зина — ни с того ни с сего взяла и купила безделицу за двадцать рублей (ярлык с ценой был наклеен снизу на мраморное основание). "Зачем ты купила это страшилище?" — спросил он. "Не нравится — выкинь", — обиженно сказала она. "Зачем же, пусть. А тебе нравится?" — "Мне — нравится. Хочу, чтобы стоял у тебя в кабинете". — "Эта птица не кабинетная", — усмехнулся он. Конечно, нелепый, неумный подарок, но выбросить его почему-то не решился, хотя было такое желание. Орёл опустился в его домашнем кабинете на подоконник, рядом с глобусом, возле которого он брился по утрам.
Теперь, стоя в будке, он вспомнил о Зине, как о спасительной соломинке, которую в трудную минуту посылала ему судьба. Она нужна была ему — её искренняя радость, её бесхитростные грубоватые шутки, её горячие ласки, её доверчивость и обожание, смешанное со странной робостью и удивлением. Ещё в Москве она как-то призналась, что временами шалеет от радости, не может понять, как, за какие такие заслуги привалило ей счастье: такого знатного мужика подцепила! Он усмехался на её наивные признания, покрякивал, но молчал — такие разговоры были ему приятны.
Он позвонил в лабораторию, к телефону подошла Зина. Сказал, что хочет видеть её сейчас же, немедленно, пусть бросает свои банки-склянки и мчится к проходной — он будет ждать её за поворотом дороги, в берёзовой рощице. Он усмехнулся про себя и подумал: "Старый пижон! Свидание в берёзовой рощице!" Но усмешка эта и мысль про рощицу не разогнали его хандры, — наоборот, усилили, потому что он вспомнил, что Зине тридцать два, она крепка телом, горяча, по-зрелому ненасытна. Ему вспомнились ночи в столичной гостинице, наполненные, как чадом, страстью, непомерной усталостью. После командировки он только дважды звонил ей, и оба раза она с готовностью откликалась на его зов. Теперь он позвонил ей в третий раз. Она глубоко, как показалось ему, с облегчением вздохнула и коротко сказала: "Иду".
Он вернулся в машину и закурил. Время было: пока она переоденется и дойдёт до проходной, можно десять раз доехать до завода. Он подумал, куда бы поехать на этот раз, но какие бы места ни перебирал в памяти, а лучше того затончика, где он однажды останавливался, не нашёл. Вдруг поймал себя на том, что хочет в этот затончик, в этот чудный и тихий уголок — хочет один, без Зины. Вспомнил, как странно бледнеет и тягуче, подолгу, не мигая, смотрит на него в минуты близости Зина и как ему всегда хочется прикрыть пальцами её круглые карие глаза с большими зрачками. Однажды он вспылил и сказал, чтобы она не таращилась на него, он не истукан какой-нибудь и не музейная редкость. Тогда она жалобно замигала и, измученно улыбаясь, сказала: "С тобой я про всё забываю, даже мигать". Он хотел уязвить её, сказать: "Уж про мужа и пацанов ты точно забываешь", — но сдержался, промолчал.
Поток встречного воздуха освежил его, сердце вошло в обычный ритм, и Морохов поднажал на газ. Весело замелькали за обочиной молоденькие ёлочки, посаженные в прошлом году по его указанию. Зашумел, засвистел ветер. Понеслась под колёса широкая асфальтированная дорога, каждый километр которой выжимался в своё время его волей, его энергией, его нервами. А вот уже и завод: серые блочные корпуса, дымящие трубы, стальные элеваторы, ректификационные колонны — современная химия! Всё вокруг, от трансформаторной будки до могучих градирен, — всё воздвигнуто, сделано при нём, с его личного ведома и при самом непосредственном участии, если считать "участием" пуск завода и дальнейшее руководство им. Нет, не просто участвовал Иван Сергеевич Морохов в этом огромном химическом комплексе — он растворялся в нём своей кровью, нервными клетками, звуком голоса, ударами сердца скреплял бетонные блоки цехов, сваривал сотни километров трубопроводов, вскипал вместе с реагентами в гуммированных реакторах. Пожалуй, никто не знал завода так, как знал его директор Морохов.
Однако не об этом думал Иван Сергеевич, проезжая мимо завода. Он думал о том, что вот его, Морохова, сейчас нет на заводе, а всё вертится-крутится, как заведённый механизм: подвозится и загружается в печи сырьё, вращаются скребки, мешалки, гудят и шипят испарители, сыплется в вагоны полуфабрикат, пакуется в мешки основная продукция. Всё движется и живёт без его, мороховского, вмешательства. И если сейчас он врежется в столб и сгорит вместе с машиной, то ничего не изменится. Он подумал, что завод — это своего рода его вершина, его личный мировой рекорд. Вершина покорена, рекорд взят — выше ему уже не подняться. Осталась разве что только проблема чистых "хвостов" — достойно завершить цикл.
И странно, он не огорчился, не расстроился от этой ясности. Он уже давно понял, что жизнь человека при всех её кажущихся прелестях имеет одну тёмную железную закономерность: со временем, как бы незаметно, она всё более и более ухудшается и в конце концов сходит на нет — то ли болезнями, то ли смертной тоской, то ли несчастным случаем. Поэтому в свои шестьдесят один он ничего путного от жизни уже не ждал. Тем более что за три десятилетия работы в химической промышленности так наглотался всяких вредностей, что иному и десятой доли хватило бы за глаза, чтобы протянуть ноги. Видно, недаром врачи поражаются каждый раз, когда изучают его анализы или разглядывают его на рентгене. Здоров, ох здоров был когда-то Иван Морохов, сибиряк…